facebook ВКонтакте twitter Одноклассники Избранная современная литература в текстах, лицах и событиях.  
Помоги Лиterraтуре:   Экспресс-помощь  |  Блоггерам
» » И созвучье, и отзвук

И созвучье, и отзвук

И созвучье, и отзвук

В преддверии 161-летия Иннокентия Анненского «Лиterraтура» обратилась к нескольким поэтам и литературоведам с вопросами:

1. Что значит Анненский в Вашей жизни и творчестве?
2. Насколько актуально его творческое наследие сейчас?

В опросе участвуют Алексей Пурин, Валерий Шубинский, Ольга Сульчинская, Елена Невзглядова, Ирина Машинская, Алексей Чипига, Данила Давыдов, Виталий Кальпиди, Светлана Михеева.

________________________



Алексей Пурин, поэт, эссеист, редактор отдела поэзии журнала «Звезда»:

«Расти, деточка, будешь, как дедушка, генералом», – якобы сказал Сологуб крошечной внучке Анненского в 1923-м, что ли, году. Сидя рядом с песочницей в Детском (к тому времени) Селе...
Ядовитая зависть тут исключительно по линии Министерства народного просвещения: чин самого Фёдора Кузьмича был крайне скромен. Зато литературный успех не шёл ни в какое сравнение, – и величину Анненского-поэта певец Недотыкомки вряд ли когда-либо осознавал.
Какие разные люди переводили французских «проклятых» и строили символизм в русской поэзии! Один чуть ли не до тридцати пяти лет бывал сечён маменькой, другой чуть ли до пятидесяти не выезжал из дома без лакея.
Впрочем, тут как раз странная намечается общность: петербургские, во всяком случае, символисты – какие-то «маменькины сынки» (в роли маменьки может выступать и старшая по годам жена).

…Кажется, Анненский – самый малоизвестный из великих русских поэтов (это, надо полагать, имён двадцать-двадцать пять-тридцать). Те из «великих» и «выдающихся», что могли Анненского прочесть (Баратынский, увы, не смог!), отнеслись к нему по-разному. Например, Пастернак и Бродский – никак. Маяковский – неожиданно! – упомянул, перед Тютчевым и Фетом. Цветаева, кажется, не сказала ни слова, но по её стихам видно, что читала внимательно. Ахматова назвала «учителем», «шедшим по многим дорогам», но решила, что «задохнулся»; как Пушкин, якобы учителя победила (увы, лишь в собственном представлении!). Мандельштам, Георгий Иванов и Кушнер сочли поэтом величайшим, с Овидием сравнивали и орлом.

И эти трое (у них есть сочувствующие) правы абсолютно.
Двадцатый век русской поэзии открывают Анненский, Кузмин и Блок (на таких высотах нет иерархии, ставлю фамилии по возрастной шкале). Где-то рядом необходимые для будущих учеников (но не первые) – Сологуб, Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Брюсов (он очень важен, к примеру, для Гумилёва)... А далее – их замечательные последователи...
Конечно, это лишь схема. Реально всё куда сложнее. Но место Анненского, как бы собирающего в фокусе поэтику 19 века и транслирующего её луч в век 20-й, во всяком случае для меня вполне очевидно.



Валерий Шубинский, поэт, литературовед, переводчик:

I.

Откуда я узнал об Анненском?
Я рос в Пушкине, в Царском Селе, на его ужасной военно-пролетарской окраине (но в двух шагах от парков). Однажды в какой-то советской антологии я увидел это имя – Иннокентий Анненский, и под ним – два стихотворения. Одно – «Среди миров», второе – малозначительное в корпусе Анненского, проходное стихотворение про Царское: «Там стала лебедем Фелица и бронзой Пушкин молодой…». Почему-то на меня это очень подействовало.
В микрорайонной библиотеке я нашёл книгу Анненского. Она и сейчас стоит у меня на полке – я «зачитал» её. Мне было четырнадцать лет, сейчас пятьдесят один – значит, книга у меня целый пушкинский век. Так получилось, что я подробно прочитал Анненского раньше, чем Мандельштама (любимого и важного для меня), Хлебникова (любимого, но менее важного) и Пастернака (скорее чужого); и в них (в большей степени, чем в Ахматовой) я узнавал его отзвуки.
Тогда я предпочитал не совсем те же стихи, которые люблю сейчас; я открыл для себя «Старую шарманку», «Мучительный сонет», «Петербург», и конечно, «Снег», но проглядел «То было на Валлен-Коски», и «Я люблю то, чему в этом мире ни созвучья, ни отзвука нет», и даже «Тоску маятника», которую сейчас считаю главной. Но я набрёл уже тогда на маргинального, но замечательного «авангардистского» Анненского – на «Прерывистые строки» и «Нервы» («а день какой – авторник»).
Как о человеке я о нём не знал почти ничего – кроме того, что он был директором гимназии, здания которой я показать не мог бы, хотя часто гулял в этих местах. Всё (немногое) интересное о его жизни («Аполлон», непубликация из-за Черубины, смерть на вокзальных ступенях) я узнал намного позже.
Самый неинтересный из сюжетов – про посмертную славу, про несколько месяцев, остававшихся до признания (будто он какой-нибудь монпарнасец Модильяни), про Ахматову, читающую в Царском корректуру «Кипарисового ларца» и рождающуюся из нее, как Анадиомена из пены морской (куда упала мужская плоть Урана).


II.

Анненский исторически оказался в паре с Блоком, против чего он сам не возражал бы, но что у его соперника вызвало бы, вероятно, раздражённое недоумение.
В этом споре важнее всего то, что Блок, молодой, своевременно дебютировавший, любимый временем и поколением, был завершителем, последним поэтом девятнадцатого века. Анненский, чудаковатый гимназический «грек», директор гимназии, где царил, судя по всему, опереточный беспорядок, впервые опубликовавшийся почти стариком, был первым поэтом нового века – века, в котором ему жить почти не пришлось. Он взломал антропоцентрическую картину мира, он услышал обиды куклы и машинки, он заходящейся в жабе грудью почувствовал, что «сердце – счётчик муки, машинка для чудес». Вещи у него страдают, ноют, жалуются; даже лёд – «нищенски-синий» и «заплаканный»; жалко их не всегда, так и людей (и себя) не всегда жаль.
В этом смысле он, конечно, один из самых существенных русских поэтов.

Рядом со стихами других русских символистов фактура его стиха производит впечатление живой человеческой плоти рядом с костью и сталью (Сологуб), великолепно расшитой тканью (Вячеслав Иванов), текучей волной (Бальмонт). Но это плоть больная, вся в порезах, струпьях, воспалениях. У Анненского нет уверенности поэтов следующих поколений, более или менее разобравшихся с метафорами и ассоциативными рядами. Никто не знает так мало о значении слов – и это даёт ему смелость.

Это – если даже отвлечься от «человеческого содержания» его стихов. Здесь всё оказывается совсем замысловато, потому что первый поэт русского XX века оказывается связан с русской прозой предыдущего столетия так, как никто до него. Ходасевич в связи с его стихами вспоминал толстовского Ивана Ильича; еще больше пересечений с Чеховым (те же «Прерывистые строки» – это же «Дама с собачкой», если на то пошло). Представим себе героя Чехова, читающего (одновременно) Пушкина, Еврипида и Малларме. Представим себе язык, рождающийся на стыке этих влияний.

Но сводить великого поэта к «влияниям» тоже нельзя. Даже если добавить «влияния» собственного больного дыхания, блеска воды на пруду над плотиной, пропитанной кровью газеты.

Люди, знавшие Анненского, говорили, что в нём не было ничего «интеллигентского» – аристократ духа, барин…
Нет, конечно. «Старые эстонки» – глубоко интеллигентское стихотворение; но на то оно и одно из самых плоских. Анненский (и это ещё одно из противоречий) был упорным сторонником «реакционного» гимназического классицизма – и левым (в меру, конечно) в политике: ровно настолько, чтобы не помнить, что у немецких баронов, поднятых на вилы эстонскими повстанцами, тоже были матери. Он был братом знаменитого прогрессивного социолога; братья были дружны. Брюсов, узнав о смерти Анненского из газеты, равнодушно отложил её: думал, что умер старший из братьев.
Это тоже сюжет.



Ольга Сульчинская, поэт:

1. Свою первую в жизни курсовую я писала об Иннокентии Анненском. Речь шла о «Смычке и струнах». «…И было мукою для них, что людям музыкой казалось». Точность, даже резкость мысли в сочетании с изяществом его словесной архитектуры – всё это меня завораживало. И вызывало страстное желание дерзнуть, попытаться сделать так же.

Второе, что меня в Анненском волновало, а сейчас волнует даже больше, чем афористичность, это фантастическая работа со звуком. «Лиду диду ладили», конечно, дивное звукоподражание, в котором есть и мелодия, и настроение. Но Анненский делает это не в исключительных случаях, а всегда, и особенно тогда, когда кажется, что никакой работы и нет. Я не могу бросить взгляд на вечернее дерево в городе, чтоб не вспомнить «Зачем у ночи вырвал луч, осыпав блеском, ветку клёна»: протяжённое, горестное «у-у» («не мучь!») перебивается рассыпчатым мягким «эль», так что прямота луча и мелкое колебанье листвы впечатаны непосредственно в звук и создают фонетическую картину, параллельную смысловой. Или вот ещё: «В квартире прибрано. Белеют зеркала» – почти ничего и не сказано, но что-то уже заставляет внутренне подобраться. То ли пустота в зеркалах, то ли ряд «р». Это мастерство, владение ремеслом. Сейчас слово «ремесло» перестало быть таким певучим, желанным, каким было для «цеховиков» Серебряного века (а Анненский был их предтечей) – но именно его хочется употребить в этом разговоре. Ремесло подразумевает любовь к материалу, чуткость к законам его внутренней жизни, к его упругости, плавкости или шерстистости – и одновременно свою силу в обращении с ним, умение, которое уходит из сознания в мышечную привычку, позволяет выйти в ту область, где работа становится игрой. У Анненского слух, нюх, хватка и – смелость, изобретательность! «Когда б не пиль, да не тубо, да не тю-тю после бобо». Ведь эти слова словно после Ходасевича сказаны, а на самом-то деле – до. Это то же бормотание, которое вдруг оборачивается философией и музыкой, да так быстро, что дух захватывает.

И это третье, что меня у Анненского (как и у Ходасевича) подкупает: сочетание легчайшей разговорности с высочайшей – по мысли, по чувству – литературностью. И сочетание горчайшей иронии с той радостью, которая не предполагает никакого самообмана.

И к слову – толстенький Еврипид, советских ещё времен, с лицом греческой маски на обложке и ценником из магазина Beriozka (3.45) разговаривал со мной голосом Иннокентия Анненского. Отсюда многое для меня началось и продолжается.

2. Вопрос меня смущает – он сух, официален, безличен. А стихи дело интимное. О них хочется на другом языке разговаривать. Пожалуй, так скажу. Культура – аптека духа: собрание инструментов и снадобий, которые позволяют ему оставаться живым и здоровым. Одно из болеутоляющих и расширяющих сознание средств называется Иннокентий Анненский.



Елена Невзглядова, поэт, литературный критик:

Я познакомилась с поэзией Анненского ещё в детстве, потому что моя тётя, Софья Аньоловна Богданович, воспитывалась в доме Николая Фёдоровича Анненского, брата поэта, и хорошо помнила Иннокентия Фёдоровича; это о ней сказано в чудесном стихотворении: «Захлопоталась девочка в зелёном кушаке...» Я слышала рассказы об Иннокентии Фёдоровиче, но по-настоящему понимать его поэзию начала только в зрелом возрасте. Нужно многое понять в жизни, многое испытать, чтобы своеобразие Анненского нашло отзвук в душе. Но затем он стал одним из любимейших моих поэтов. Не знаю, вошли ли его уроки в мои стихи, но в состав души они безусловно вошли. Без Анненского я была бы беднее и умственно, и душевно. Совершенно особенный, ни на кого не похожий звук его поэзии нужен мне как камертон во многих обстоятельствах жизни – и для чтения чужих сочинений (для правильного восприятия), и для выражения собственных мыслей.
Анненский был в высокой степени интеллигентным человеком – сдержанным, сомневающимся, с твёрдыми при этом нравственными установками. И он ввёл в русскую поэзию неизвестные ей дотоле оттенки чувств, тонкие, едва заметные, несознаваемые, не имеющие названия. Но без них непредставим мыслящий человек, это как бы младшие братья известных громкоголосых чувств – любви, ненависти, радости, страдания.

...Бывает такое небо,
Такая игра лучей,
Что сердцу обида куклы
Обиды своей жалчей.
Как листья тогда мы чутки:
Нам камень седой, ожив,
Стал другом, а голос друга,
Как детская скрипка, фальшив...


В его стихах, как ни у кого, сказывается совсем особенная сердечность и человечность: «Я люблю, когда в доме есть дети / И когда по ночам они плачут». Как удивительно выражена тоска по домашнему уюту! «Тоска» – любимое слово Анненского. Тоска – это не печаль, не скука, не горечь, не грусть. Тоска – слово, не имеющее аналога в других европейских языках. И та «чувствующая мысль», как сказал И.С. Аксаков о Тютчеве, которая нашла выражение в стихах Анненского, тоже труднообъяснима. Она связана с особой, только ему свойственной интонацией. И какие разные при этом возникают речевые мелодии: «Полюбил бы я зиму, / Да обуза тяжка»; «Сочинил ли нас царский указ? Потопить ли нас шведы забыли?»; «Скажите, что сталось со мной? Что сердце так жарко забилось?» Эти характерные для него вопросы!

Основные эмоции, вызываемые трагедийным искусством, по Аристотелю, это – фобос (страх) и элеос (сострадание, жалость). Этими эмоциями проникнута вся лирика Анненского. Трагизм жизни Анненский ощущал с тем большей остротой, что трагическое восприятие окрашивало красоту мира, к которой он был так чувствителен. «А если грязь и низость только мука / По где-то там сияющей красе?»

Наши чувства и даже мысли связаны с окружающей обстановкой, с вещами и предметами самыми мелкими и случайными, которые, оказалось, способны выражать душевные переживания – «чем случайней, тем вернее», как сказал Пастернак. «И не горе безумной, а ива / Пробуждает на сердце унылость, / Потому что она, терпеливо / Это горе качая... сломилась». Нечто подобное выражено в пастернаковских строках: «Когда случилось петь Дездемоне, – / А жить так мало оставалось, – / Не по любви, своей звезде она, – / По иве, иве разрыдалась». Все лучшие наши поэты – Мандельштам, Пастернак, Ахматова – учились у Анненского и испытали его влияние. Ахматова назвала его учителем, Мандельштам в стихотворении «Концерт на вокзале» сказал о нём: «Родная тень в кочующих толпах». Всем им понадобилось то «будничное» слово, о котором писал Анненский в известном письме к Волошину и которое он привёл в русскую поэзию. Анненский – несомненный родоначальник поэзии 20 века. Сам он учился у психологической прозы – Толстого, Чехова (не стоит вспоминать о тех нескольких непочтительных фразах, что были брошены им в сторону Чехова; он был слишком похож на Чехова, чтобы не избежать отталкивания).

Анненский всегда будет актуален, потому что его открытия необходимы поэзии. Анненское «будничное» слово широко вошло в современную поэзию. Открыв эту дверь, уже нельзя её закрыть, и она всегда будет напоминать о том, кто её открыл. И особый надтреснутый, тихий звук его голоса нашел отголосок в современных стихах. У Александра Кушнера, у Александра Танкова, Алексея Пурина, Алексея Машевского, Александра Леонтьева. Речь не идёт о копировании, но перекличка с Анненским возможна и даёт замечательные плоды. Чтобы не быть голословной, приведу несколько строк из посвященных Анненскому стихов Кушнера 1975 года:

... А ещё мне мерещатся в холоде снежных объятий
Под бессонной звездой
Царскосельский поэт с гимназической связкой тетрадей
И трилистник его ледяной.
Довисим до весны, до зелёных, что ярче и глаже,
Непохожих на бронзу, на гипс, на железо и жесть,
Но зимой не уроним достоинство тихое наше
И продрогшую честь.




Ирина Машинская, поэт, эссеист, редактор журналов «Стороны света» и Cardinal Points Journal:

В поэзии, которую люблю больше всего – люблю, а не только обожаю и почитаю – Анненский – создатель всего сущего в двадцатом, а может быть и двадцать первом веке. Особенно для подростка – а подростком начавший жить стихом обыкновенно остаётся в тех же отношениях с текстом, что и в 14 лет. И в этом смысле нет более точного учителя, чем Анненский: ведь по-детски сладко-мучительная любовь к вещному миру, где и идеи – вещи, любовь к самому этому мучению – а не мечта о любви, не мечта символистов – если совпадёт с иной душой, склоннной именно к такого рода переживанию, то так в ней и остаётся.

Полюбил бы я зиму,
Да обуза тяжка...
От нее даже дыму
Не уйти в облака.

Эта резанность линий,
Этот грузный полет,
Этот нищенский синий
И заплаканный лёд!


Из этого снега родилось для меня всё. Само собой, акмеизм; само собой, все эти его прямые и скрытные ученики. Все голубые эмали, все тени по Литейному – из его жёлтого пара. Все нежная зоркость раннего Мандельштама и тот самый хищный глазомер – из этой вот пристальной мучительной любви.

А открытая именно им тайная сила ассоциаций, его по-новому новая рифмовка, безмятежная небременительная дисциплина фонетики и строфики, да и самого движения мысли. Его поразительно точные, твёрдые и при этом смиренные «Отражения» – недостижимый идеал для читателя, а следовательно, и критика. И, само собой, темы, породившие тысячи великих вариаций.

По бледно-розовым овалам,
Туманом утра облиты,
Свились букетом небывалым
Стального колера цветы.

И мух кочующих соблазны,
Отраву в глянце затая,
Пестрят, назойливы и праздны,
Нагие грани бытия.


И еще: отсутствие «позы поэта», о котором писал, имея в виду другого литератора, Пастернак. Благородство и искренность тона. Сострадание – без пафоса, сочувствие – без гордыни, лиризм – без патетики.

И ещё важное – может быть, самое важное. Несмотря на внешнюю дихотомию – директор гимназии (клише №1) – поэт (клише №2), Анненский – целый. Таким целым становишься, если повезёт, в эмиграции, и Анненский мне близок, как близок мне всякий иммигрант, то есть не человек отбывающий, а человек прибывший. Только иммигрант и вступает в такие мучительные отношения со стеной, одновременно отражаемой его зрением и его громоздким смутным «я», – стеной, называемой «внешний мир», целокупно, не разделяя на кухню и кабинет – с этой яростно одушевлённой, влажной, пупырчатой, с потёками и побежалостью, сверкающей, тусклой, вонючей, имперской, безжалостной, гротескно детальной, затуманенной, чужой, родной – вроде бы бесстрастной, но тайно страдающей стеной с неслучайными подробностями её текстуры и с её, этой текстуры, отражениями уже третьего порядка – не только абстрактными, но и не только вещными. Как обострилось сейчас – как в комиксе – деление на добро-зло, понимание угрозы как исключительно внешнего! А вот эта целокупность мира, в котором нет ничего неодушевлённого, мира как его пережил и отразил Анненский, возвращает нам зрение, а с ним и счастье.



Алексей Чипига, поэт, эссеист:

1. Первый образ, возникающий в сознании при упоминании Иннокентия Анненского, – оловянный солдатик. Оттого ли, что в стихах поэта так много мучительных свеч, а андерсеновский герой погибает от огня и оттого ли, что стойкий бедняк с детства представал пленником страшной в своей успокоенности комнаты – а у Анненского душная комната пробуждает одновременно ясные и зыбкие видения жизни – но голос одноногого стоика мне явственен и в почти дидактичном «а потому, что с Ней не надо света», и в горьком сладкозвучии «люблю я одно: невозможно» и во многом-многом другом, вышедшем из-под пера «трибуна с сердцем лани», как он сам назвал себя в стихотворении «К моему портрету». Даже не помню, когда впервые прочёл его стихи, должно быть, это было уже после Ахматовой-Цветаевой-Мандельштама-Пастернака (имею в виду ещё несерьёзное, основанное на первом впечатлении чтение) и в Анненском мне было обаятельно качество, которое можно назвать целомудрием звука, долженствующего отобразить какую-то сверхмучительную чуткость прикосновения к предметам. Однако имею свойство на долгое время забывать о его стихах. Всё-таки, думаю, его поэтический темперамент чужд моим скромным исканиям в области стиха.

2. Думаю, самому Анненскому очень мало бы понравилось из того, что существует в современной поэзии сегодня. Всё-таки он, при всём понимании грядущих времён, где вещь берёт власть над человеком, при всём понимании (как мне кажется) Чехова выбрал Достоевского, выбрал поэзию в ясности отказа, а не в принятии. Быть может, этой позицией объясняется его непрояснённое положение в русской поэзии.



Данила Давыдов, поэт, прозаик, литературный критик:

Я прочёл Анненского очень рано и с большим наслаждением, и с тех пор не оставляю его; надеюсь, что он является одним из тех русских поэтов, которые пронизывают моё мышление не только как поэта, но и как просто человека. Для русской поэзии Иннокентий Анненский не менее важен; давно замечено и подмечено умными людьми, – формалистами, символистами, акмеистами: Анненский в своём изолированном уникальном творчестве создал модели почти всего русского модернизма, и из него вышли все – от Маяковского до Мандельштама.



Виталий Кальпиди, поэт, культуртрегер:

Поэзия Иннокентия Анненского вообще не входит в круг моего чтения и моего думания, и вряд ли войдёт. Справедливости ради обязан сказать, что от двух его стихов в «Прерывистых строках», а именно: «...Господи, я и не знал, до чего Она некрасива…» я научился половине того, что умею в делании стихов, даже если это умение и малосущественно.



Светлана Михеева, поэт, эссеист:

Для меня Анненский – это прежде всего позиция – в критике, в стихах, в переводах, если хотите (особенно в модернистских переводах Еврипида). Это фигура высокая и одинокая. Человек, который пытается понять творчество другого единственно возможным способом – продолжить его в себе, в своём времени (это – особенно – о Еврипиде). Он не стремится устроить творчество другого в рациональности, в действительности реального, в неподвижности – в том, что можно назвать традицией в непродуктивном смысле этого слова. Напротив, часто протестует против такого подхода. Вспомните его зажигательную статью, посвящённую поэзии Бальмонта в первых «Отражениях». Анненский оставляет поэзии иррациональность, свойственную ей по определению, и соглашается с тем законом, который автор выбрал для манифестации этой иррациональности. Именно своей позицией, которая настаивает на языке времени, на живом языке, питающемся из устной речи, он внушал, как мне кажется, свободу будущим большим поэтам. Он открыл, что всё возможно. Открыл «художественное бесстрашие», продемонстрировав его возможности и в собственных опытах.

И я, человек другого времени, нахожу его стремление к свободе вдохновляющим, а высказывания справедливыми, и говорю: он прав. Прав не только тогда, но и сейчас. «Стих поэта может быть для вас неясен, так как поэт не обязан справляться со степенью вашего эстетического развития» – очень точное замечание, на которое при необходимости можно сослаться и в наше время. А разве не прав он, когда говорит, что новая поэзия открывает для нас «старую»? И я бы упомянула ещё об очень многом. Но скажу лишь о его стиле. Свободный, казавшийся современникам импрессионистичным, слишком субъективным – для меня есть стиль самой свободы творчества. В этой связи сошлюсь на статью Анненского из «Второй книги отражений», где он рассуждает о красоте в творчестве великих писателей. Поразительная точность и смелость: «Красота для Пушкина была что-то самодовлеющее и лучезарно-равнодушное к людям»; для Лермонтова – «одно из осложнений жизни, одна из помех для свободной души; «Красота была для Гоголя близка к несчастью»; «Для Толстого красота определилась в качестве хитрого врага». И эти мимолётные «импрессионистичные» замечания – уже полная характеристика каждого из авторов. Безусловно, тем, кто сейчас занимается критикой, эссеистикой, никак нельзя миновать Анненского. Его, по его же собственному признанию, занимала проблема творчества. А разве не эта проблема занимает нас и теперь?




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
1580
Опубликовано 05 сен 2016

ВХОД НА САЙТ