ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Галина Дуринова. НЕВОЛЬНЫЙ ПРОЕЗД: ПОЭТИКА АСПИРАНТСТВА

Галина Дуринова. НЕВОЛЬНЫЙ ПРОЕЗД: ПОЭТИКА АСПИРАНТСТВА

Галина Дуринова. НЕВОЛЬНЫЙ ПРОЕЗД: ПОЭТИКА АСПИРАНТСТВА


Глава 1. Заветы

В каком-то номере «Критики и семиотики» я прочла статью об этимологии слова «поколение». Получается, что это связано с «колотить», «сколачивать», в смысле сбивать в кучу. Таким образом, смысл насилия, столь явственно ощущаемый в самом понятии о временной дискриминации, подтверждался научно. Причем это насилие относится ко времени до твоего появления на свет, этим как-то странно сближаясь с первородным грехом. Сами категории, которые немедленно впутываются в подобные рассуждения – время, память – уже есть навязывание того, с чем, может быть, вообще не хотелось бы иметь дело.

Наверное, я могла бы вслед за Э. Лу повторить, что «пространство меня, в общем-то, мало волнует, но вот со временем у меня проблемы», но лишь в том смысле, что с пространством мое поколение не церемонится, а время (в ответ?) не церемонится с моим поколением. Я помню, как на первом курсе меня поразила мысль о том, что в маленькой комнате общежития, перед монитором со спектрограммой неизвестного звука, стянулось в одну точку все пространство огромной России – от Великого Устюга до Магадана. Я понимаю, что Советский Союз был еще больше, и в московских общежитиях стягивалось пространство пошире, но пространство этим не аннулировалось, а наоборот – подтверждало свое величие. Оказавшись в Московском университете из-за какой-то прихоти (захотелось изучать русскую филологию), я разом списала пять тысяч километров как несуществующие; и, возможно, мне хотелось бы точно так же списать со счетов время, века, поколения – сделать так, что не существует этих дверей – дверей, что захлопнулись еще до моего рождения. И, поскольку звук опережает зрение, слышу, как захлопываются еще множество каких-то дверей, которые (наглухо запертые) обнаружу только позже.

После университета я собиралась уехать во Францию, чтобы изучать там когнитивные науки и писать работу о восприятии ритмизованной речи в случае поэтических текстов. То есть я опять собиралась пренебречь пространством, может быть, напевая песню Земфиры: «Границы условны – я с тобой» (то есть с собой). Мое поколение не знает, что такое границы, а «открыли Лондон и Париж, но мне туда не надо» понимается исключительно в экзистенциальном смысле (сомневаться в том, куда нам надо, мы хорошо умеем).

Но работа над дипломом неожиданно подвергла меня сильнейшему искушению временем, перед которым я не смогла устоять. Помню, как механически раскрыв «Константы» Ю.С. Степанова, я вдруг поразилась простой и непонятно откуда вдруг взявшейся мысли: но как его понять? Не то что применить, но понять? Ведь был человек, и он когда-то взял и написал это. А до этого он много думал, а потом он умер, и теперь его нет. А книга есть всегда, а я, читающий, есть пока что. Мельчайшие осколки времени принимают причудливые узоры (значения), будучи помещенными в калейдоскоп понимания. Когда я вышла из Ленинской библиотеки, меня поразило открывшееся передо мной пространство – Кремль с его «киргизскими», по наблюдению Бунина, башнями, Манежная площадь, обращенная в свой антипод – подвал… да нет – это было видение пространства русской культуры. Но это пространство было ничем иным, как ее временем.

Я тогда не знала, что это обращение пространства во время – необходимая для аспиранта подмена. Это стало ясно, когда я получила комнату в другом, аспирантском, общежитии. Здесь уже не стягивается Россия в одну точку, здесь нет ничего, кроме одной точки (самой комнатки). У тебя изымается пространство и, поскольку пространство есть отношение, то изымается все то, что это отношение может составить: люди. Это, может быть, формула времени. Из этой формулы следует, что движение во времени быстрее там, где нет пространства. Это место, где назавтра просыпаешься кем-то другим; место, куда невозможно пригласить ни одного гостя, потому что его некуда поместить. В сущности, и то, что ты считаешь «своей жизнью», моделируется похожим образом: в ней нет места, никого нельзя в ней разместить, но она (жизнь) опережает тебя быстрее, чем ты успеваешь на это эмоционально cреагировать.

Когда я в первый раз открыла ключом эту дверь, то увидела залитую солнцем сквозь грязно-золотистую штору ячейку времени. Все в этой ячейке казалось соблазном: мебель из другой эпохи, безнадежный запах, размеры (узкая кровать, короткий стол, миниатюрный шкаф) из эпохи иных потребностей. Было ясно, что современному человеку здесь нельзя поместиться. У меня одежды на десять таких шкафов, а книг – на двадцать. Диалог с ячейкой времени велся в категориях обладания: «у меня есть то-то, а ты…». А она повернула вопрос иначе – она сказала: – Я есть, потому что была. А ты?
И –

….сквозь это тленье
Вдруг умиленно слышу я
В нем заключенное биенье
Совсем иного бытия


(В. Ходасевич. «Ни жить, ни петь почти не стоит…»)

Мучительно захотелось быть. Нет, не просто быть, а быть чем-то таким, что способно вести с ней диалог.

После подмены пространства временем это стало вторым необходимым условием аспиранства: живи так, словно ты то, что уже имело место (хочется добавить – раз его нет).

Когда я сообщила о своем решении поступать в аспирантуру, мой научный руководитель спросил меня: – Вы абсолютно уверены в этом решении? В науке, как в любви, нет места неискренности.

Так был сформулирован третий принцип.



Глава 2. Повседневность

И вот – ты аспирант, живущий в главном здании МГУ, то есть в ГЗ. Что это, собственно, значит? Как известно, проход в здание ограничен системой охранников. Чаще всего ты и не проходишь, а протискиваешься через узкий и дурно пахнущий проходной пункт. И пока ты ищешь пропуск (не понимая, как не поставить пакеты в лужу и куда именно девать зонтик, стряхивая перчатки и вытаскивая наушники, чтобы дотянуться до какого-то кармана) невольно становишься свидетелем оживленной беседы: – И ты представь, он мне говорит – я, мол, аспирант, пропустите. Ага, щас! Пропуск, говорю, давайте. А мне какое дело, забыл он. А он мне опять – аспирант я! Ну и чего? Аспирант я! Ха-ха-ха! Пропуска нет – а мне что, аспирант он или кто.

Снисходительно глядит в мою аспирантскую корочку и снисходительно допускает: – Проходите, – и жест, открывающий путь к знаниям.

Впрочем, это ведь только поверхность.

Как живет само это «гэзэ»? Есть ли в нем высший разум и смысл, контролирующий его ежедневное пробуждение, оживание, суету, опустошение, замирание и никогда – сон? Кто заводит часы, опускает решетки между секторами, закатывает красные дорожки, теряет документы и путает местами папки в зловещей комнате №11? Кто так обижает обозленных работников бесчисленных «окошек», кто в 4 утра властно гремит мусорными баками и кто меняет местами и без того зеркальные входы-выходы?

Одно ясно: это живое существо со своим характером и вредными привычками, нажившее за свою долгую жизнь ряд принципов, которые оно не нарушит ради очередной временно прибывшей и еще не окрепшей души.

Так, все попытки сотворить из сурового сталинского пространства некое подобие обще-жития, если они и были, пресекались на корню системой наказаний. Вот, например, кухня. Большая, светлая. Как хорошо бы там звучал общий большой обеденный стол, где бы собирались аспиранты, разделяя скромную, но по молодости веселую трапезу. Но это про людей. А кухня – часть системы. Система предполагает голое стерильное пространство с тремя газовыми плитами, расположенные на равном друг от друга расстоянии, 2 стола по углам (без стульев, то есть это поверхность для готовки, санитарная часть вопроса при этом остается сомнительной). Система предполагает, что, приготовив свою кастрюльку, аспирант молча удаляется в предназначенную ему капсулу, где съедает содержимое кастрюльки сидя перед экраном компьютера. Однажды моя соседка попробовала поставить на кухне стул. Оказалось, что она нарушила пожарную безопасность, вследствие чего была принуждена излагать объяснительные, направляемые (по протоколу) на различные уровни административной иерархии. Сбор объяснительных осуществлялся, согласно нормам, посредством агрессивного стука в дверь и следующим тотчас же щелчком отпирающего ее административного ключа.

Или вот холл. Прекрасное место для бесед! Ну и что, что там стоят обтянутые черной кожей громоздкие диваны (словно из тех сталинских кабинетов, куда могли попросить), зато много растений в горшочках и даже стол есть. А вид из окна, особенно на закате! Правда, оно завешено грязными шторами, а подходить туда не очень можно, чтобы не повредить цветы, которые выращиваются дежурными женщинами, которые-то и являются полноправными владельцами этих холлов. Так, едва решившись приручить это неуютное пространство путем интеллектуальной беседы, я и моя собеседница преступили закон. В 23:00 из суровой двери напротив холла (на которой почему-то едва ли не круглосуточно висит картонная табличка с надписью: ОБХОД) выходит властно нахмуренная дежурная и: – Девочки, по домам!

Мне пришло в голову, что последний раз я слышала эту фразу, обращенную в свой адрес, может быть, в младшей школе, когда чья-нибудь (и то не моя) мама кричала с балкона. Я поинтересовалась, по какими именно домам нас направляют и по какой, собственно, причине – разве мы кому-то мешаем? – Правила при заселении читали? Никаких разговоров в коридоре после одиннадцати! – Мы в аспирантском общежитии или в пионерлагере? Или в тюрьме?? Но шуток система не знает. – Вас что-то не устраивает? Снимайте квартиру! – Я бы с удовольствием, но аспирантской стипендии, видите ли, не совсем хватает. – Так, я сейчас начальнику пойду жаловаться! – Да на что же?

Она не знала точно, но все ее существо инстинктивно обороняло эту тотальную недопустимость здравого смысла.

Но душа человека непроста. Через какое-то время, когда у меня по неизвестной причине раздулся палец на ноге, то эта же самая женщина по секрету рассказала мне, на каком именно подоконнике находится «трехгодичный алоэ», с которого разрешила тайком срезать кусочек и приложить. Алоэ меня вылечило.

Так, зажатые между бесчеловечностью и душевностью, не зная, а только догадываясь о существовании в мире чего-то третьего, мы принимались за науку. Каждый принимался как-то сам по себе. Более всего нужно было приниматься за зарабатывание денег. Тогда я впервые услышала странное выражение «работать лингвистом». Меня эта фраза чрезвычайно позабавила и расстроила одновременно. В моем представлении можно «работать преподавателем» и «заниматься лингвистикой», ведь «работать кем-то» значит предлагать какие-то услуги, а лингвистика – это не услуга, это область знания. Мой приятель, «работающий лингвистом», занимался разработкой компьютерных программ для какой-то корпорации. Понимание лингвистики в таком случае очень сужалось, возвращаясь в 60-е с ее увлечением машинным переводом и математическими методами. Но эта формулировка обладала определенным престижем среди аспирантов. Ведь далеко не каждый мог сказать, что он «работает лингвистом», собственно, так сказать не мог никто, кроме выпускников отделения прикладной лингвистики. Остальным оставалось работать секретарями, переводчиками или преподавателями различных языков. Последнее – мой случай. Это было тяжелой работой, ничего мне не приносящей интеллектуально и забиравшей много эмоций и сил. Я относилась к этому как к неизбежности и никак себя не идентифицировала с этой деятельностью. Поэтому, если меня спрашивали, работаю ли я и кем, я отвечала, что нет. Не то чтобы это не било по самолюбию. Конечно, это все было нелестно – твои однокурсники постепенно получали какой-то социальный статус и финансовую независимость, заполняли инстаграмы фотографиями заморских отпусков и римских каникул. А ты всего-то и сделал, что буквально поселился в университете. Из этих вполне человеческих чувств (которые никуда не уходят ни при повышенной, ни при пониженной духовности) находилось два выхода: производство неологизмов вроде «работы лингвистом», или же по принципу

На што мне облака и степи
И вся подсолнечная ширь?
Я раб, свои взлюбивший цепи,
Благословляющий Сибирь.

(М. Цветаева. «На што мне облака и степи…»)


Мне оба эти выхода как-то не нравились – сказать, что я «работаю лингвистом» я не могла уже потому, что не могла даже сказать, что «я лингвист» (именно когда ты становишься «дипломированным специалистом», ты понимаешь, что начисто лишен профессионального знания). Сказать, что материальные блага – это низко и неважно, что какой-нибудь неопубликованный черновик Гоголя или граммема какого-нибудь из языков Африки – важнее, чем хорошая одежда и еда, –сомнительная констатация. И не этим, вопреки расхожему мнению, отличается аспирант от «обычного человека». Он отличается лишь тем, что в его жизни есть моменты, когда какой-нибудь черновик Гоголя или какая-нибудь граммема – важнее не только еды и одежды, но и всего на свете.

В этих моментах тотальной зачарованности заключен опыт инобытия (который, судя по всему, входит в норму человеческого опыта жизни). Что-то вроде готического храма, как он описан у Мандельштама:

Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика,- и, радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый легкий свод.

(О. Мандельштам «Notre Dame»)


Как именно приобретается опыт инобытия? Вот, например, красивое слово судия. Какой в нем суффикс? Есть такое понятие «вариант морфемы». Например, вод-ой/вод-ою. Эти морфемы имеют абсолютно одинаковое значение (ж.р., Т.п.) и употребляются в абсолютно одинаковых позициях (после твердой основы), а выбор одной из них обусловлен не грамматическим, а стилистическим смыслом. С судьей так же. Но какие это именно морфемы? Судья (суд’jа) и судия (суд’иjа). Кажется очевидным, что в первом случае морфема j, а во втором иj. Но вот прекрасный пример того, что такое лингвистика: параллельная реальность. Как и в «обычной» реальности, ничто в лингвистике не существует отдельно, и суффиксы, например, – не какие-нибудь там артефакты, которые в школе каждый выделяет «крышечками», а части какой-то вполне себе самодостаточной жизни. Жизни, которой, как и полагается, нет никакого дела до живущего, которая будет и пребудет жизнью, даже если закрыть на нее глаза. И если, напротив, глаза открыть и оглядеться вокруг, высунув голову в то окошко, какое приоткрывает это взятое наобум слово судия, то можно увидеть, что иj – не разовое и не случайное образование. Ведь множественное число никак иначе и не сказать в Р.п., как суд-иj. Либо элемент «и» случайно появился в обоих случаях, либо он не появился, а проявился, большую часть времени оставаясь «невидимым». Так в лингвистике живет понятие «нуля» – элемент, который не всегда выражен материально. Справедливей (в лингвистической реальности истина подвергается градации) сказать (реальность лингвистики умо-зрительна), что мы имеем дело с суффиксом «0+j», его вокализованный вариант – «иj». Обязательно найдутся лингвисты, которые не признают ноль ни здесь, ни вообще в языке. И эта логика откроет перед взором другую версию этой параллельной реальности. Это захватывающе, но это не игра (количество версий ограничено).

«А не все ли равно, ноль там или не ноль, чего вы так переживаете-то?» – скажет посторонний наблюдатель. Это, вопреки распространенному мнению, вопрос не обидный, а интересный. На одном из аспирантских семинаров по морфемике мы проспорили про нули целый час, горячились, злились. В чем смысл? В чем смысл этой вот «параллельной» жизни? Но мы ведь знаем, что жизнь не имеет смысла. Никакая. И жизнь в этом втором измерении – вопреки красивому лозунгу про «жизнь, преображенную в искусстве», точно такая же. Лингвистика – вещь до ужаса похожая на жизнь в «буквальном смысле». В ней нет ничего до конца выстраиваемого, понятого, логичного. Но в ней какой-то неисчерпаемый потенциал для выстраиваний, понимания, логичности. Вопрос о том, какой суффикс в слове судия, жизненно важен. Он не имеет никакого смысла, но он жизненно важен.

Кроме описанного опыта инобытия, примерно на втором году аспирантуры приходит еще новый опыт. В больнице скажут: остеохондроз, но это поверхностно. Болезнь эта опознается по навязчивому пульсированию в голове лермонтовского «я хочу забыться и уснуть». Следующая стадия – с полок сметаются все тома Лермонтова; читаешь про скорую смерть, оторванность от чего-то, несвободу, про слезы Демона, на все киваешь. Третья стадия. Проглатывается книга Манна про романтизм. Романтизм вдруг ощущается как самое близкое состояние (гнетущее), материализуется в твоем теле, из которого безуспешно рвется душа, отчего перед внутренним взором мир двоится (и не только перед внутренним). В ушах звенит так, что это похоже на «Бурю и натиск». Мысли о Гердере. Стадия четвертая. Ты с этим живешь. И не обращаешь внимания, но иногда, сквозь мысли, просачивается ноющая боль, словно вымученное стенание «больше не могу», изможденная истертость о необходимость не замечать - ну да, думаешь, с душой это постоянно и происходит. И вдруг с удивлением понимаешь, что это не душа, а тело. Эта болезнь уподобляет тело душе в этом мире! Беспрецедентный, кажется, случай, когда именно телесную боль можно понять через уподобление душевной, а не наоборот.



Глава 3. Любовь

Тартуско-московская семиотическая школа. Это настигло меня неожиданно и захватило тотально, как грипп до объявления эпидемии. В этом состоящем из четырех слов названии – как минимум, три звучали загадочно: Тарту, семиотика, школа. Первое – это такой топоним, второе – смутно отсылало к Пирсу, третье – еще более смутно – к главам из учебника по истории языкознания. В этой тройной загадочности была невероятная мощь притяжения, как в детстве, в воображаемых играх. И хотя я неоднократно слышала о тартуско-московской семиотической школе от своего научного руководителя (являющегося ее участником), магия этой закрытой двери становилась только сильнее.

И вот на одном из аспирантских семинаров по философии, где я делала доклад о структурализме в России, меня разоблачили. Я взволнованно пересказывала недавно прочитанные воспоминания из книги «Лотман и тартуско-семиотическая школа» и все призывала: ну почувствуйте, ну представьте, ну поймите. И куда все это ушло? Куда-куда-куда? Сначала все были в оцепенении (от неуместности неравнодушия), но потом все-таки опомнились: – Но послушайте, нет никакой трагедии в том, что...

Разве?

В статье, посвященной то ли Лотману, то ли семиотике, автор высказывался в том смысле, что сегодня трудно представить себе человека, штудирующего «Труды по вторичным моделирующим системам», что попросту выглядит смешно. Это было очень обидно читать. В душе поднялось что-то вроде бессмысленного бунта, вследствие которого была предпринята серия не увенчавшихся успехом попыток понять хоть что-то в этих «Трудах». Но этим попыткам предшествовала героическая эпопея поиска обветшалых книжек, хранящих, согласно мифу, божественную энергию научного горения. Каталоги Ленинской библиотеки отсылали один к другому, пока, наконец, один (в лице его хранительницы) не уточнил, что «вся Эстония отправлена вниз». (Одиссею тоже пришлось спускаться «вниз», чтобы обрести искомое). «Внизу» был получен (спустя 30 минут) таинственный шифр, с которым надлежало обратиться «наверх». После еще 30 минут и таинственных переговоров библиотечных мойр, приговор был вынесен: «Химки».

Но я принадлежу к счастливому поколению, которое может приобщиться к любому тексту в режиме «онлайн». Прибегнуть к этой возможности означало сдать одну позицию в борьбе со временем, но что поделать. Итак, с «Трудами» я познакомилась оцифрованным образом и ничего в них не поняла. Да – это должно было выглядеть смешно.

Меня это не остановило. При первой же возможности я отправилась туда на конференцию. (Я даже начала учить эстонский, это казалось очень важным).

В тот день в Тарту шел дождь, красный автобус, сам факт существования которого в этом пешем городке удивлял, привез меня к грустным окраинам советских пятиэтажек на улицу с невыговариваемым названием, к дому номер двадцать с чем-то. И вот на лестничной площадке меня встретил Леонид Наумович Столович.

Я столь о многом хотела его спросить. Я читала его воспоминания о Лотмане. В поезде перечитывала статью по аксиологии. Но гораздо больше я всматривалась в фотографии 60х, опубликованные на Фейсбуке. И в фотографию открытки с надписью «Кяэрику» (где проходили первые собрания «тартуской» школы).

Мы оказались в кабинете, походившем на грот с сталактитами в виде свисающих отовсюду книжных наростов. И можно было только молчать, вслушиваясь в каждое слово, в каждый хрип из грудной клетки, в каждый – казалось, слышимый – удар сердца человека, жизнь которого вместила в себя почти весь ХХ век. И вдруг взгляд упал на знакомое фото Кяэрику – оригинал открытки, скан которой я видела на Фейсбуке.

Так я ушла, не задав ни одного вопроса.

Тот же самый автобус привез меня обратно в центр. К Ратушной площади шла через мост, промокая, не в силах торопиться и думать об укрытиях. Что-то тяжелое и надежное легло в тот день на плечи. Что-то непроходимое обволокло тело, затрудняя и наполняя смыслом каждый шаг. И в этот момент я оказалась расколдованной: первый завет аспиранства – «время вместо пространства» - преодолел сам себя. Второй завет – «будь тем, что уже было» - оказался фантомом, и не только потому, что дважды в одну реку не войти, но и ты сам – просто тот, кто идет (или грядет) – «не безоглядно, но безвозвратно» (М. Цветаева «Поэт и время»).



Глава 4. Верность и вера

А как же третий завет?

«В науке, как и в любви, нет места неискренности» – так он был сформулирован.

Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима все не может обратно вернуться.

Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.

Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи…

(И. Бродский. «От окраины к центру»)


Эти стихи Бродского как-то сами пришли на ум то ли поздней зимой, то ли ранней весной, но во всяком случае это случилось на залитой солнцем Воздвиженке. У меня было примерно четыре минуты, чтобы это понять. Четыре минуты – путь от Института языкознания до машины, куда я провожала своего научного руководителя. Итог: дуэты – подопечных и их руководителей - самое прекрасное, что есть в структуре университетского образования. Это то, что нельзя испортить «учебным планом», «программой» и, возможно, даже «модернизацией». Потому что за этим дуэтом – «человеческое, слишком человеческое». В этом его неуничтожимость. Кроме того, это тот компонент, который делает получаемое образование практически приложимым – в сферу морального, этического, духовного созревания. Это то, что делает тебя ответственным за все, что ты узнал и за все, чего не узнал; за все, что ты смог переработать и воплотить в мускулах души; и за все, что не смог. Ответственность за то, для чего душа оказалась слаба, – первый опыт скорби. Ответственность за риск пойти туда, куда ведет только вера, но не знание, – чистый опыт мышления.

Дело в том, что у меня не было никаких ресурсов для борьбы с темой диссертации. Я никогда не отличалась столь необходимым в аспирантуре «энциклопедизмом» и даже простой начитанностью. Мне с детства было совершенно непонятно, что такое «общие сведения», которые позволяют людям, например, знать ответы на вопросы из кроссвордов. Ну, и окончательная беда – профессиональная ориентация. На протяжении всего периода обучения на филфаке я довольно регулярно собиралась с него уйти. Сначала это была психология. Потом история. Потом (если честно) нейронаука. Где-то между историей и нейронаукой промелькнул философский период. В аспирантуре это доходило до комичности. Везде, где бы я ни выступала, я была принята «за свою». А поэтому и критикуема была как «своя». Историки были уверены, что мое сочинение – по истории; и поэтому очень критиковали за неумелое обращение с источниками (ведь это основа) и пренебрежение статистикой. Литературоведы упрекали в недостаточном внимании к интертекстам и вопросам текстологии. Лингвисты находили недопустимым факт непроцитированности «а также этого» словаря. Философы считали, что в работе «много лишнего», а логика изложения совершенно неприемлема.

Вечерами я сидела и перебирала, как кусочки паззла, эти мейлы, пытаясь из них сложить какое-то видение того, что мне дальше делать и как быть. Но складывалось только одно: образ себя, посыпающей голову пеплом.

Пепел действительно осыпался. Сначала он трепещущей гусеницей поглощал сигарету. Медленно-медленно полз, замирал, еще какое-то время был, а потом – цельно падал вниз, и мне казалось, что я слышу это приземление, потому что приземлялся он прямо в сердце, уже и без того полное раскаяния и во всем уже разоблаченное. Да, были еще слова. «Куда делась Ваша способность мыслить?».

И это мне было сказано именно тогда, когда я так увлеклась трудами Гуссерля, Канта и Хайдеггера (именно так – через запятую и в одну строчку).

Были мучительные одинокие круги вокруг ГЗ. Ненавистные, по правде говоря, но в процессе работы неизбежные (далеко не уйти, а встать из-за стола все же бывает нужно). От этого буквального хождения кругами отчаяние нарастало. Нет, мне это недоступно. Чтобы проанализировать, скажем, вот этот данный кусочек, мне необходимы следующие знания (перечисление). Чтобы их получить, нужно прочесть следующее и потренироваться на следующем (перечисление). На это уйдет (подсчет столбиком) – больше трех лет. Вывод: эту работу осуществить нельзя.

Зачем вообще вопрос поставлен таким образом? Таким, что легко уходит в какую-то плоскую банальность и теряет смысл, ради которого он был задан. Зачем мне был задан этот вопрос? Неужто неочевидно, что у меня нет никакого орудия, чтобы с этим справиться?

И здесь – остановка. Куда направить взгляд? На ГЗ – это невыносимо (чешский друг спросил меня, сколько здесь кирпичиков, он был готов любовно их пересчитать все, а я знаю, что их столько, сколько человеческая душа вынести не может). Поэтому взгляд – в сторону смотровой площадки. Это крайне неуютный, какой-то тревожный, непримиримый и неустойчивый ракурс в перспективу, где глазу не за что зацепиться и нечего обдумать. Повернуть голову чуть-чуть вправо, в сторону улицы Лебедева. Нелепое пересечение десятка линий, углы этих пересечений настолько несимметричны, что физически больно погружаться в эту дисгармонию. К врезающимся друг в друга линиям тротуаров и дорог, решеток и деревьев прибавляются то и дело вылетающие из фар пронзительные желтые лучи, пересекающиеся друг с другом и в следующий миг пропадающие из виду. Оставалось смотреть под ноги, разглядывать следы на снегу, вычерчивать круги, большие и маленькие.

Из этих-то кругов стало рождаться понимание. Понимание того, что одно орудие у меня все-таки есть. Да, знать нельзя, но можно думать. Я не знала, какие выбирать тексты и каким образом организовать корпус; я не знала, какую избрать методику анализа; я не знала, как вообще сформулировать главный вопрос; и не знала даже того, имеет ли это незнание какой-то предел, или же это просто синоним тупика. Но была вера (и здесь, кстати говоря, представление, взятое у семиотиков, о любом тексте как фрагменте коммуникации и как самодостаточной семиотической системе): если этот вопрос мне был задан, то это уже диалог. И я принялась рисовать схемы (пространство), из которых впоследствии сформировался и корпус, и метод.

Поэтому нет – третьему завету я осталась верна. Он не исчез, а перерос в нечто большее: он стал не заветом аспиранства, но заветом отношения человека и мира, человека – и другого человека.



Глава 5. Освобождение

Тщетные попытки избыть комплекс тоски по «золотому веку», какая-то противоестественная любовь к лингвистам прошлых эпох (интересный Щерба, остроумный Якубинский, загубленный Поливанов, трагический Крушевский, гармоничный Ельмслев, волшебный Бенвенист, любимый Якобсон…), маргинальность на конференциях, осуждение старшим поколением, отсутствие диалога с поколением собственным… - настал момент, когда все это нужно было поставить под вопрос. (К сожалению, он настал непосредственно перед защитой, из-за чего она, в принципе, имела все шансы не состояться). Вопрос был такой: к какой реальности, кроме как

Предрассудок! Он обломок
Давней правды. Храм упал;
А руин его потомок
Языка не разгадал.

(Е. Боратынский «Предрассудок! Он обломок…»)


следует отнести собственные занятия – не сказать «наукой» и не сказать «лингвистикой», ведь хорошо известно, что все это не отвечает той науке и той лингвистике, которая существует сегодня. Чтобы узнать о научной повестке дня, я отправилась во Францию изучать нейролингвистику и патологию речи.

Из лекций по методологии ЭЭГ и МРТ я уяснила следующее. Вот есть импульсы - негативные (N) и позитивные (P). Чтобы их измерить, на голову, согласно определенной стандартизированной международной системе, наклееваются электроды. Чтобы уловить сигналы сквозь череп, используют усилитель. Дальше мозгу предъявляют «события» – поэтому измеряемая величина называется event-related potential (ERp). И вот есть, например, такой импульс N400. Это означает, что он негативный и что он происходит в течение 400 мс. Импульс N400 возникает в ответ на грамматически верную, но семантически неадекватную фразу. Когда N400 была открыта (в начале 80-х), это воспринималось как «открытие» специальной зоны мозга, отвечающей за семантику. Дальше открыли ELAN (early left anterior negativity), «отвечающий» за синтаксис, P200 – за акустику, N325 – просодия и акцентуация и т.д.

Это были лекции, длящиеся по четыре часа без перерыва, в процессе которых по отдельности рассматривались, кажется, все возможные электронные импульсы и колебания, представленные графиками, контрастными снимками и иногда трехмерными моделями мозга. Но в какой-то момент мне захотелось больше. Но не графиков, волн и снимков. А мысли, которая поднимается над инженерией. И мне не довелось ее встретить. Осмысление предлагалось приблизительно такое: частотные слова распознаются мозгом быстрее, чем нечастотные, а нечастотные менее быстро, чем «квази-типичные слова».

Кроме того, там мое одиночество стало быстро принимать не романтические, а какие-то откровенно уродливые очертания. Так, когда нам предъявлялись записи речи больных, то все усматривали в этом именно речь больных (большую часть курса составляли логопеды и психологи), а я видела одно: текст. Дискурс, у которого есть свои законы, возможно, структура. Но это нечто цельное и самодостаточное, а не определяемое антитезой «норма-патология».

Я это забросила. Но не так, как бросают ненужное, а так, как уходят от чужого. Создается удивительный инструмент анализа. Но чтобы он стал именно инструментом, а не самоцелью, должно пройти еще, наверное, какое-то время, и, может быть, тогда станет ясно, есть ли будущее у производимых филологическим образованием кадров. Сегодня же отношение этих кадров с наукой передается, на мой взгляд, следующей сценкой из жизни уже воспетого в этих заметках ГЗ.

Мастерская по ремонту одежды и обуви. К дубовой стойке подходит благоприятного вида юноша.

– Добрый день, – дружелюбно улыбаясь говорит он, – здесь ремонт обуви?
– Ну здесь, – доносится негостеприимный ответ.
– А сколько это стоит?
– Что.
– Да вот...подошва... ну как бы отошла.
– Давайте сюда обувь вашу. Где обувь-то, какую ремонтировать?
– Она...ну, на мне.
– Ну снимайте, значит!
– А в чем же я пойду?
– Молодой человек, вы сначала определитесь, что вам нужно: идти куда вы там спешите, или чтобы подошва на месте была.
Вряд ли эта женщина догадывалась о том, что сформулировала проблему этого поколения ну просто не в бровь, а в глаз. Молодой человек ушел, унеся с собой всю неразрешимость этого вопроса, тем самым на него ответив.



Эпилог

На конференции в Институте языкознания, посвященной памяти Ю.С. Степанова, мы смотрели видеозапись конференции 2011 года, где Ю.С. читает доклад (в этой проекции недавнего прошлого на ту же самую доску, на фоне которой и заснят докладчик, было нечто зловещее).

И вдруг что-то происходит с записью – идут помехи, звук дрожит, изображение корежится и – замирает: фон белеет, а фигура человека на нем становится точно вырезанной по контуру. Еще секунда – и компьютер зависает смертельно, проектор выключается. А в памяти остается этот образ: человек, вырезанный по контуру.

Когда после конференции я вышла на улицу, то заметила, что в памяти вертится одна строчка из Одена:

Perhaps, in fact, we never are alone.

(W.Oden. «Each lover has some theory of his own…»)
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 989
Опубликовано 02 апр 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ