facebook ВКонтакте twitter Одноклассники Избранная современная литература в текстах, лицах и событиях.  
Помоги Лиterraтуре:   Экспресс-помощь  |  Блоггерам
» » Владимир Лидский. ЛЮБИТЬ

Владимир Лидский. ЛЮБИТЬ

Владимир Лидский. ЛЮБИТЬ
(рассказ)


Когда тебе уже к семидесяти, жизнь изменить нельзя. В таком возрасте редко женятся, редко выходят замуж, почти никогда не заводят друзей и не начинают новых проектов.
Тебе все труднее засыпать по ночам, а еще труднее пробуждаться, когда во мглистых рассветных сумерках ты лежишь на своей кровати и понимаешь, что пора  бы вставать, — сна больше все равно не будет — но не встаешь, ибо нет сил… нет сил подняться и снова продолжать жить, совершая заученные, необходимые и уже осточертевшие движения. И совсем уж тоскливо, положив свою сиротскую порожнюю руку на сопредельную плоскость супружеской постели, ощущать рядом холодную, не согретую любимым телом пустоту, которая была же когда-то вместилищем счастья, заботы и любви.
Елизавета Петровна нежно погладила прохладную простыню возле себя, повернулась и обняла пахнущую стиральными порошком  подушку, лежащую рядом. С тех пор, как муж ушел, ей хотелось видеть рядом с собой хотя бы место его, оставляемое неизменным, и вот уже почти два месяца она упрямо продолжала застилать его супружескую половину и класть на его сторону подушку со сменяемой ежедневно наволочкой. Муж ушел навсегда, и не осталось у нее даже счастья думать, что он ушел в какое-то другое земное пространство, неважно куда, неважно к кому, просто ушел и продолжает жить, улыбаясь, — но ведь нет, нет этого маленького куцего счастья, ибо ушел он туда, откуда уже не возвращаются, а только шлют невнятные приветы своим близким, являясь им в снах и грезах.
Два  месяца без человека, с которым прожита огромная жизнь, а в ней, в жизни этой было столько всего; сначала, до него  — послевоенное голодное детство в заштатном Козельске, рядом с Оптиной Пустынью, где за монастырскими стенами стояла воинская часть, потом — нищая городская школа и следом—  ледяная зимняя ремеслуха в соседней Калуге… почти сразу же после ремеслухи — первый бетон в фундамент КАМАЗа, вагончики да сарайчики, где знакомились, влюблялись и женились молодые энтузиасты советских строек… здесь и встретила она своего любимого бетонщика, классического комсомольца начала семидесятых — могучего чубатого красавца, который сразу взял ее своею молодецкой удалью, веселым нравом и тихой застенчивой нежностью.
И с тех пор — больше сорока лет — по одной тропинке. Как можно забыть этот совместный путь, в котором были, впрочем, как и у всех, — рождения детей и смерти родителей, болезни, трудности, безденежье и, конечно, праздники, обычные советские праздники, которые не считались тогда идеологически неправильными, как нынче, и отмечались скромными застольями и седьмого ноября, и первого мая, не говоря уже о прочих. Жили трудно, но оливье или винегрет всегда были на праздничном столе, и селедка под шубой — самая демократическая закуска в мире, — и румынские маринованные огурчики и, конечно, заначенные задолго до заветной даты рижские  шпроты, а то и бережно хранимая в холодильнике баночка красной икры… Было, все было. 
И таким странным казался Елизавете Петровне этот звучащий в прошедшем времени глагол, что она уже и не могла более верить в прошлое и не замечала непонятного настоящего с его бесконечно убыстряющимся ритмом, с его какой-то не поддающейся осмыслению скоростью, с его новыми людьми, недоброжелательными, грубыми, озлобленными. И тоска ее от этого еще усиливалась: нет места на земле, где она могла бы обрести пусть не счастье, а хотя бы покой, — чтобы освободиться наконец от мучительной боли, которая, схвативши сердце когтистой лапой, давит и давит, не дает мгновения, чтобы вдохнуть спасительного воздуха, чтобы хоть судорожно, хоть не полной грудью сделать этот целебный глоток.
Уж и слезы за те дни, в которые его не было рядом, иссякли у Елизаветы Петровны, и только воспаленные глаза ее горели сухим горем и глядели на окружающих колюче, с укором и с каким-то непонятным ей самой осуждением, как будто бы все встреченные ею прохожие, все родственники, знакомые, соседи были виноваты в том, что ее дорогой Николенька покинул привычный мир…
День за днем перебирала она в памяти последние перед его уходом две недели: он лежал в больнице и мучился, и ему ничем не могли помочь, кололи болеутоляющее, ставили капельницы… и ведь она тоже ничем не могла помочь, — это острое, обидное чувство отчаяния захлестывало ее и порождало новое отчаяние, и так эта штормовая волна безнадежности, увеличиваясь в размерах, все наступала и наступала, неотвратимо, безжалостно, и наконец накрывала ее полностью  —  с головой, надежно и плотно, так, что не было уже ни малейшей надежды выбраться, — выплыть и выползти на берег.
Она сидела возле окна в своей питерской квартире и с тоской вглядывалась в серые городские будни, заштрихованные зыбкими линиями едва моросящего дождя, и думала, думала, думала. Хорошо бы в деревню, думала она, ведь там лес, речка, дружелюбные деревья, приветливо шелестящие пахучей листвой, там почерневшие от времени избы, сложенные из вековых бревен, которые медленно нагреваются днем на солнце… поехать разве в деревню, может, там душа хоть немного угомонится, успокоится да перестанет болеть… Но куда, куда ехать? Родственников или друзей ни в одной деревне нет… как перекати-поле жили всю жизнь по великим стройкам, и вот как-то так случилось, что все, с кем подружились за годы — в городах, а дети — в Москве…
Она все смотрела в дождь, провожая взглядом бегущие по лужам машины, всматривалась в темнеющие на глазах улицы и снова думала, думала. В любую деревню, в любую, в любой дом, на постой к кому угодно, к знакомым, к незнакомым — все равно.
Вдалеке, над сумеречными районами центра, накрытыми мутной световой шапкой, мелькнул серебряный зигзаг молнии и выхватил из морока дождя кресты городских храмов, следом загрохотал гром, и Елизавета Петровна перекрестилась. Да вот же, вот, подумала она радостно! Пустынь! Оптина Пустынь! Самый лучший во всем мире монастырь, несчастный, разрушенный, но восставший из пепла, чудное и чудотворное намоленное место, где есть и чистые источники, осененные именами подвижников веры, и животворный лес, и святая землица, к которой нужно лишь прикоснуться, чтобы взять силы и избавиться наконец от отчаяния и боли… и родной Козельск, где стоял — и стоит! — отчий дом, пусть утраченный ради новых жильцов и потесненный современными многоэтажками, но оставивший память по себе, которую невозможно же стереть.
Вот куда надо поехать… и ведь это просто…
Она тут же коротко собралась, поехала на вокзал и ночным поездом отправилась в Москву.
Сын, к которому Елизавета Петровна явилась утром, не успел даже насмотреться на нее, а с дочкой она и подавно лишь несколько минут поговорила по телефону. Впрочем, дети с неделю назад  приезжали к ней на сороковины, а сейчас и говорить-то было особо не о чем. Сын посмотрел в интернете, как доехать до Оптиной, написал на бумажке расписание автобусов, вызвал такси и отправил мать в Теплый Стан, на автостанцию. 
Не доехав до Оптиной трех километров, она сошла с автобуса в родном Козельске и потихоньку добралась до улицы Ленина, которую после исчезновения с карты мира страны развитого социализма никто и не подумал переименовывать.
На повороте с Советской, тоже так и не переименованной, таджикские работяги укладывали асфальт. Судя по всему, этот асфальт был первым со времен хана Батыя, осаждавшего город чуть не восемьсот лет назад.
Молодые смуглые парни уважительно посторонились, пропуская Елизавету Петровну на узкую тропинку, ведущую в обход ремонтного участка, и она поднялась на взгорок, где стоял уже совсем черный, вросший в землю родительский дом с резными наличниками и облупившейся фанеркой в углу, на которой едва виднелись писаные масляной краской полустершиеся буквы, сообщавшие имя вождя мирового пролетариата.
В доме давно жили чужие люди.
Елизавета Петровна подошла поближе и, испытывая неловкость, робко заглянула в мутное окно: оно было прикрыто давно не стиранной кружевной занавеской, сквозь которую едва угадывалась в глубине комнаты голубая тьма.
От дома исходило спокойное ровное тепло.
Она подошла еще ближе и положила ладонь на щербатые венцы. Дом словно бы удивленно встрепенулся и что-то ответил, тяжко вздохнув. Елизавете Петровне показалось, что кто-то нежно погладил ее по седым волосам, и на мгновение ощутила себя маленькой девочкой… в глубине двора голый по пояс отец рубил дрова, влажный торс его весело поблескивал на солнце, вокруг бегала большая рыжая собака и оголтело лаяла, наскакивая на гору свеженарубленных полешков.
Она прижалась щекой к венцам…
Вокруг стояли невысокие еще деревья, и в щели забора виднелся молодой сад, а из дома доносился мамин певучий голос: «Лиза! Ли-иза-а-а!»…
Покидая Козельск и глядя на неказистые, но такие милые старые домишки на выезде из города, всматриваясь в густой, почти нетронутый лес, мимо которого шла дорога, она чувствовала будоражащее волнение от встречи с родными местами, с монастырем, уже видневшимся  вдалеке, и сердце ее сжималось и трепетало, но не так, как сжималось и трепетало оно над гробом любимого, а нежно, умилительно, словно примиряясь с несправедливостью жизни…
Она отстояла вечернюю службу и уже на закате вышла за стены Пустыни. Ей хотелось зайти в лес, и она знала, что за густой чащей, совсем недалеко от монастырских ворот расположен старинный скит, где когда-то жили старцы-отшельники, и куда приезжали полтора века назад великие русские писатели, которых нынче изучают в школах.
Лесная тропинка была приятной и обжитой, вокруг стояли высоченные сосны, кое-где попадались березы, клены и тонкие россыпи лещины с разлапистыми ветвями, уже обильно усыпанными звездочками орехов. Она шла, полной грудью вдыхая чистый лесной воздух, а впереди нее бежала серая невзрачная птичка. Птичка, словно раненая, припадала на одно крыло и, подпустив Елизавету Петровну поближе, почти вплотную, тут же отбегала дальше. «Уводит от гнезда», — подумала Елизавета Петровна и, не желая нарушать устоявшийся лесной порядок, свернула с тропинки прямо в лес. Перейдя  маленькую, уютную поляну, она подошла к стоящей с краю сосне и загляделась на маленький караван  идущих по коре цугом алых «солдатиков»… они направлялись вниз и вскоре скрылись в густой траве… Елизавета Петровна тихонько прикоснулась к шершавому стволу и медленно повела ладонью по его окружности… за этой привычной, почти рефлекторной лаской потянулась и ее душа, —  она прильнула  щекой к дереву и порывисто обняла его, ощутив головокружительный аромат свежей смолы… Глаза ее наполнились слезами, и так застыла она, с тревогой вслушиваясь в неведомую жизнь внутри дерева, в движение его соков, в его тайные желания, в  его вопросы и ответы.
Тут на поляне появился священник и, увидев ее, быстро подошел. Елизавета Петровна протянула ему навстречу сложенные в просительном жесте ладони, и он дал свою руку, которую она, почтительно поклонившись, поцеловала.
— А ты поплачь, матушка Лизавета, поплачь,  — сказал священник проникновенно и положил ей руку на лоб, благословляя.
— Откуда вы знаете мое имя? — спросила она в изумлении.
— Так мы про всех знаем, — удивившись не меньше Елизаветы Петровны, ответил священник. — Мы, кажись, все под Богом ходим… вот сообщают же…
Она озадаченно посмотрела на него, а он, осенив ее крестом, повернулся и пошел в глубину леса.
— На заутреню-то приди, матушка, я сам служить буду, — услышала она напоследок.
Деревья и кусты шумели вокруг, словно желая успокоить ее и приласкать… она глянула в зеленый сумрак, туда, где еще мгновение назад видна была черная фигура священника… ветки медленно-медленно колыхнулись в сторону, повинуясь движению прохладного вечернего ветра, и… она увидела сырую лесную тьму… Сердце ее вздрогнуло, она присела возле сосны и осторожно опустила  сухие  ладони во влажную прохладу травы, которая тихо шевелилась под пальцами, словно живая… Елизавета Петровна легла, и трава ласково охватила ее голову. Прикрыв чуть глаза, она представила, что плывет под речною водою, лежа на спине, и мягко колеблющиеся водоросли едва трогают ее воспаленный лоб. Она глянула наверх: там, в густой синеве остывающего неба, куда уходила долгая мачта слегка накренившейся сосны, величаво плыли уже подсвеченные закатным солнцем густо-оранжевые облака…
И тут раздался мощный удар большого колокола. Звук его плыл над козельскими далями, переливаясь через монастырские стены, словно густое малиновое варенье через  край щедрой банки, и это торжественное гудение, этот тягучий карамельный  пласт звука, смешиваясь с таинственным шумом леса и заполошным пением потревоженных птиц, вынимал душу, останавливал сердце, и Елизавета Петровна почувствовала вдруг, как прилив отчаянной нежности захлестывает все ее существо, и горло схватывает болезненный спазм. Она лежала, раскинув руки, и продолжала смотреть в небо… слезы текли по ее вискам и капали в теплую, все понимающую землю, а звук большого колокола, между тем, медленно перетек в веселый, звонкий перезвон маленьких колокольчиков, зовущих ко крестному ходу вкруг монастыря и умоляющих прихожан не спать, а отдать последнюю на сегодня славу Господу и необъятной красоте окрест… и вот он затих, а из него возник нестройный, едва слышный издалека хор крестного хода.
Елизавета Петровна лежала и плакала. Она вспомнила, как птица уводила ее от гнезда, и подумала: «Уводит, уводит… Господи, как хорошо, как покойно…» Поплотнее прижала руки к родной земле и замерла, примиряясь, —  уже примирившись — со своей такой обычной, похожей на миллионы других судьбой…







_________________________________________

Об авторе: ВЛАДИМИР ЛИДСКИЙ

Родился в Москве, живет в Бишкеке. Окончил ВГИК, сценарно-киноведческий факультет. Автор книг «Русский садизм», «Избиение младенцев» и др. Листер премий им. Андрея Белого, «Национальный бестселлер», «НОС» и др.




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
1572
Опубликовано 16 дек 2014

ВХОД НА САЙТ