ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Сергей Соловьев. ДЖОЙС. ПРИБЛИЖЕНИЯ

Сергей Соловьев. ДЖОЙС. ПРИБЛИЖЕНИЯ


(рассказ)


Пола


Сидит за столиком на веранде кафе «Уликс». Вдвое старше себя здешнего. Круглые очки, шляпа. Нога на ногу, трость на коленях. Табличка: писац Джойс.
Крохотная одутловатая официантка Мария с ограниченными возможностями в сопровождении голубого субтильного метрдотеля несет чашечку кофе. Они не знают, где жил писац.
Гуилья, 2, говорю. Головой покачивают — нет такой улицы, и не было никогда.
Старик подошел. Это там, в двух кварталах отсюда, где книжный теперь. И отходя: я так думаю.
Ни таблички, ни ориентира. Человек в красной майке на балконе, кариатиды под ним. Но мужские, с бородой, а вместо ног — хвосты. И руки — будто «семь сорок» танцуют.
Кричу ему, перекрывая поток машин. Не понимает. Джойс? Писац? Исчезает, с женой возвращается. Нет, не знают таких.
120 домов, разбомбленных англо-американцами убредают из Пулы по зеленым холмам Истрии в направлении неизвестности. И там, прижавшись друг другу, спят. Как лошади.
Лжесвидетели глядят сквозь щели покосившихся ставень на Форум, Арену, Марию Формозу, храм Августа, Капитолину. Над ними порт нависает с выкройкой островов на отлете. Плывут в небе, не сходя с места, сухогрузы, краны и паруса. Между ними — Ясон, Медея — беженцы в золотом руне. Колхи преследуют их. Колхи, затеявшие этот город.
Жизнь — не Пула, не перейти. Пола — скажут венецианцы.
Джойса ищу я, дом его, где он с Норой жил, в 1904 сбежав из Дублина. Спрашиваю. Ни сном, ни духом.
В Париже они, в случайном отеле «Надежда», любовники, впервые наедине. Светлы наутро. У нее — лишь одно платье и шляпка, у него — костюм и трость. И ничего больше, кроме будущего.
Он спрашивает ее, насколько богата ее семья. Она смущается, понимая его превратно. Он — о готовности к лишениям.
У нее спальные формы, мягкие, утренние, чуть в тумане. Ей идет эта вуаль.
Годы спустя они вернутся в Париж, найдут тот маленький отель «Надежда», уже переименованный в «Дублин». Им нравятся эти знаки.
Рыба «ослик» на рынке, 30 кун. Ни чая, ни чайников, не изобретены. Но кофе чудесен, с пеночкой, как руно. И мальвазия. И — забыл как зовут — водочка на омеле. А потом под дождем обходить по кругу светящуюся в ночи Арену. Ни души. Лишь морось горит в проемах. И к морю спуститься, вот оно — в него скатываются падающие каштаны.
Ты еще здесь? — спрашивает сон, и задувает глаза сквозь окошко в крыше.
А корабль тем временем причаливает, трап под ногой пружинит, их встречают, он спускается с Норой под руку, а в другой — чемодан облезлый с бельем защемленным. Как эти дома в округе.
Они селятся на виа Гуилья — улице, которой нет.
Кухня — на третьем, удобства — выше. Холодно, ветер с моря. Он преподает в школе Берлица, пишет «Канун Дня Всех Святых», героиня — слабоумная прачка Мария, поющая арии ангельским голоском. Переименовывает рассказ: «Глина».
Нулевая улочка, запертая воротами, уходящая в холм, надпись: «Zerostrasse». Детская площадка с разбросанными по ней римскими колоннами. Девочка, стоящая на «мостике» посреди пустынной Арены. Мог бы ангел взять ее, как за ручку, и унести Колизей.
Зачем, говорит Нора, ты переводишь столько бумаги, не по карману нам. Ее настораживает его способность составлять фразы разными способами и в непредсказуемом порядке. Она видит в этом некую угрозу возможностям понимания. И украдкой вздыхает о Париже, учит французский. Джим, шепчет ему по ночам, ну когда уже мы покинем эту дыру?
Сегодня я не ищу их, иду по кромке лесного мыса вдоль моря. Ярко-желтые, как осколки солнца, птицы мечутся в чаще. Белеют в сумраке новые брошенные унитазы — с чего бы?  Указатель: «Барка, постоялый двор», и деревце растет из лодки. Там шкипер со своей женой Юлией чертят план моего возвращения. С примечаниями на немецком. Этой дороги нет уже, прожита.
Он вглядывается в Нору, испытывая к ней антропологический интерес. Зима близится, нет печки, мерзнут, она беременеет, он выписывает литературу по эмбриологии, обеспокоен, они распишутся 19 лет спустя.
Переезжают к его сослуживцу по Берлицу — итальянцу Франчини, живут вчетвером, комнатка гостевая, чуть теплей, улица Медулинска, 7 (теперь 1).
Медулинска? — переспрашивает меня старик. Дайте подумать. Сел на придорожный столб, смолк, уронил голову.
Медулинска — там, говорит женщина, и налево потом. И рукой показывает направо.
Темнеет уже, вот этот дом, он стоит на развязке дорог, все вокруг снесено, только он и остался. Вернее, не дом, а развалины. Одноэтажным был. Балки висят, проемы сквозят, лестница у стены — в никуда, в дыру в потолке.
А он немного даже поправился, усы отпустил. Пиджак и брюки от разных костюмов, трость в руке. Денди! Только зубы подводят, но починил — три, на которые денег хватило. И пианино арендовал, играет, поет вечерами. Берет уроки тосканского у Франчини в обмен на дублинский диалект. (Быть не может, изумлялся своим ошибкам, я учился у Данте! Ну да, говорит Франчини, он изъяснялся на мертвом языке, ставшем живым после присоединения к Вавилону местного волапюка этого захолустья).
Хожу по руинам, фотографирую. Кухонька, туалет… Старая кладка, пару веков, не меньше. Вот и герб уцелел над входом, едва различимый: лавка какого-то мясника, 1897…
Значит, лавка, туши висят, а над ними — на бывшем втором — две комнаты, где ютятся они вчетвером. Может, я тут последний, кто это видит…
Нет, вон в проеме фигура, наблюдает за мной. Треники, куртка, калоши спортивные на зеленой шнуровке. Чем, говорит, помочь?
Маклером оказался. Здесь родился, на этой улице, живет за углом.
Нет, говорит, вряд ли, тут путаница с номерами.
Школа Берлица? Да, говорит, я продал ее в прошлом году — в частные руки. Будет гостиница. Подожди, сейчас позвоню жене, она по-английски лучше…
Через минуту вышла. Ива, — протянула руку, тоненькое запястье. Туфли-лодочки, платье-тельняшка в облипку.
Я и не сразу заметил: девочка у нее в животе. Только когда уже шли по улице и рассказывал о беременности Норы при переезде к Франчини на Медулинску. Сказал, и вдруг почему-то скользнул взглядом. Она улыбнулась, перехватив. Девочка.
Длинная унылая земля, пишет Джойс, населенная безграмотными славянами, носящими красные шапочки и колоссальные штаны. Но хорошо ему здесь, в этой «военно-морской Сибири».
Если что-то и сохранилось, говорит Ивика, муж Ивы, то скорее всего — вон тот розовый дом, там могли они жить, теперь это другая улица, а раньше была Медулинска, 7. До свиданья.
От них еще мейл придет наутро с выписками на хорватском. И что-то о светопредставлении некого местного Кристо — в полночь у моря.
В полночь, запруживая улицы, весь город на набережной — тысячи, с детьми на плечах, ждут, вглядываясь в сторону грузового порта. И вот они вдруг вспыхнули во тьме — портовые краны, протеи-иллюминаты, воздетые из пучин, меняют цвета, переливаясь, меняя кожу и пританцовывая, и что-то меж ними там дивное происходит, ископаемое, под тоненькою Луной, и Моцарт звучит над городом, над морем, над притихшей толпой. А за спиной — Арена, вслушивается воронкой. И где-то во тьме — остров Бриуни, и Тито объезжает владенья на своем слоне…
А наутро Франчини стучится в дверь: в городе, говорят, обнаружена шпионская сеть, распоряжение — всех иностранцев выселить в 24 часа. Они собирают вещи, переезжают в Триест. Мария, подрагивая заячьей губой, машет им вслед с веранды «Уликса».

 

Сны Триеста

Он говорит: в 1912 году Рене Карл Вильгельм Иоганн Йозеф Мария Рильке по приглашению княгини Марии фон Турн-унд-Таксис Гогенлоэ приезжает в ее Дуинский замок под Триестом и начинает Элегии. Примерно в это же время Джеймс Августин Алоизиус Джойс, живя в Триесте, дописывает «Портрет художника» и, прогуливаясь со своим другом и учеником — Ароном Гектором Шмицем (Итало Звево), будущим прототипом Леопольда Блума, задумывает Улисс. Оба смотрят в один морской горизонт. Ни до, ни после за всю свою 2-тысячелетнюю историю этот странный греко-римско-австро-венгерско-славянский город, расположенный в регионе Фриули-Венеция-Джулия, не отмечен ничьим присутствием, кроме этих двоих.
Кому он говорит — ей? Нет ведь. Она лежит на широкой кровати, сбросив одежду на пол, в окне — гавань, куда завтра должен прийти корабль и забрать их из этого города — туда, на Мальту и дальше… Но никаких кораблей не предвидится: пустынный горизонт, моросящая пелена, кажется, здесь и не было кораблей никогда.
Она лежит за его спиной. Смотрит на него, прислушивается? Ноготочки стрижет? Кто эта женщина с маленькими предлогами легких ладоней, будто вода ушла, тихо так, с маленькими подлогами слов, слов, слов… без окна. Но не повернуть голову, не увидеть губ ее, хотя вот они, так близко, будто они его. Небыль идет на убыль. С нею. А с городом наоборот.
Не помню, он говорит, не оборачиваясь, чтобы слова мои были в таком недоумении и растерянности, как с ним. Разве он город? Дыра, глазок в этом открыточном погосте Европы, а куда смотрит и откуда — неизъяснимо.
Лежит, смотрит. Голая, как море. Как тот цветок, дикий. Да, моя маленькая Лилит. Да, Марина. Да, Молли, моя несравненная, любимая, моя ясноглазая испорченная школьница, будь хоть стервой, хоть возлюбленной, ты навсегда останешься моим чудесным диким цветком, вьющимся по изгороди — моим синим, напоенным дождем цветком. Да, он говорит, но что он помнит, чтобы говорить «да»?
Вот она, на остановке вошла, села рядом, неузнаваемая, но и голову не повернуть, запах такой, как из дачного сада, даже не запах такой, а путь к этому саду ночному в детстве. Они продрогли, номер в каком-то замке, она так легко предлагает ему раздеться, и он раздевается, пена, ванна… Повадка самки, когтящей нежность, незримую, у черты. Лишь ноздри, губы и взгляд прямой, но слегка косящий, меж «ты» и «Вы»…
Может, и ноготочки. Как эта зыбь морская в пелене сквозь промельки солнца. И эти окаменелые громады стоят в пелене, будто они без глаз, без рук, без чувств. Ни одного моложе ста. Может, и есть, но в платьях 19-го и ранее. Нет этих стекленеющих небоскребных големов — ни одного.
Да, корабль «Никогда», он и придет.
Или вот — будто полсотни Невских проспектов времен Набокова, он говорит, взялись за руки и гурьбой высыпали к… ба! Да тут море, Средиземное! И тут же забыли о нем. Пелена, морось, и не ждать корабль. Тссс… Спиной к морю стоят. Даже когда лицом — все равно спиной. Потому что они фигура, любовный многоугольник. Между Италией, Австро-Венгрией, Словенией…
Между. Между ее губ, ладоней, бедер. Между ее жизнями. Что он помнит? Сугробы пены, следы промоин — от взгляда? тела? ее руки? Стоит у края, одна рубаха на ней, белей того, во что он обряжен, и водит взглядом от пят до паха, и распускает его как пряжу. Но есть и третий, он что-то помнит, он там, вдали, но и между ними: мол, часа нет, как они знакомы, то есть мы. Он проходит мимо всех шести зачехленных чувств, он не видит себя во сне, и не понимает, чью с ним он делит судьбу. А с ней? — этой худенькой женщиной-мальчиком с этой колкой стернею волос, с этой жаркою дрожью запальчивой, с этим телом, сошедшим с колес… — чью судьбу?
Она лежит поперек кровати, на животе, подперев кулачками лицо. Ну что там, Джимми, мой Лео, ольховый мой Серджо, что ты там видишь, Стивен, кончился дождь, придет ли он, наш корабль?
Да, он думает, как цветок по изгороди, как повилика, он взбирается на гору с Далматинской площади, этот старый трамвай, а в нем — французский консул Стендаль, футурист Маринетти и психотерапевт Фрейд, говорящий им, что это не город, а воплощенье либидо — итальянского, женственного, божественного… Да, он думает, а город — там, внизу, в дымке:  кондитерско-имперские дредноуты 5-этажных лепнин, щечка к щечке, но при этом делают вид, что никого рядом. Каждый — пуп! Расписной, со ставнями и непременно одним балконом — для торжественных выходов. Но никто не выходит. Как и у окон — ни души. Никто не живет в этих домах. Никто. Все окна темнят. Ну разве что одно-два на громаду светится, да и то, похоже, притворы. А люди — на улицах, в кафе, на площадях. Но — как в замедленной съемке. И ни одного туриста, нет пришлых. Кто же тогда живет в этом городе? Кто эти люди на улицах? Кто стоит за опущенными жалюзи нежилых окон? Например, по виа Армандо Диаз, 2, второй этаж. И вот они выходят из парадной: «Какой такой Джойс, — переспрашивают жильцы, — это наш дом, никаких писателей тут нет и не было». Над дверью — вывеска: «КАТАСТРОФА», а в витрине — старые радиоприемники.
Что он помнит? Отвернувшись к стене: как ботиночки те, нелюдимы… Нет ее. Лишь рубаха во тьме в этом городе-замке с отклеенным гримом. Нет ее, только тьма. И одними губами она ему: встань! И он из пены встает, и вся жизнь — как книга с рассыпанными листами — ни прочесть, ни собрать…
Не собрать, Блум, не собрать цветенье. Как один нескончаемый день — женщина, эти улочки в ней, пелена, корабль, который никогда не придет, цветок, вьющийся по ограде, эти деревья с пряным запахом, одурью ароматов, как в укромных уголках ее тела, которого нет здесь, как нет и деревьев. Как странно. Нет их здесь, в этом городе. Но ведь это не так. Они ниспадают древесным вавилоном с холмов и гор его окружающих, а в город — ни-ни. Но ведь это не так. Есть места. Есть места в твоем теле. Узкие улочки, вверх-вниз. И затмения. И дома-мальчики и деревья-девочки, но живут раздельно. Стриги-стриги ноготочки, крась — тем же матово красным, как там, в глубине лепестковой, укромной, дуй на них. Дуй маленькими незримыми словами, с улыбкой в сторону окна и его спины — голой, родной, незнакомой, как объятье без рук. Да, есть места и для смешанного проживания домов и деревьев, и уж там они тихо сходят с ума — как цветы по изгороди, до одури, до затмения.
До одури просветленья писать Навсикаю, полную, как говорит он, ладана, культа Девы Марии, жареных устриц, палитр художников, трепотни, околичностей и т.п., жить в съемной квартире с одиннадцатью домочадцами, донашивать башмаки сына, на два размера просторней, преподавать английский в школе Берлица, замирая с недвижным взглядом в окно и, возвращаясь в себя, диктовать слова, слова — без смысла, последовательности и метода, идти домой, но где он, дом, в этом городе, играющем им, как в наперсток, городе «увядающей элегантности», о котором — о, счастье! — забыла история, забыла — и об аргонавтах, и об Аттиле, о об Ангеле, возвестившем день Страшного Суда, жить здесь, и больше всего на свете трепетать от грозы, любить Пуччини, говорить на триестино — будущем языке Поминок, до одури обожать Нору, осыпаясь жаром от звериной нежности к ней, пробираться в комнате от кровати к кровати через гору черновиков, зачинать детей и не знать, куда положить их, называть Триест своей душой и бояться оставаться в нем, в ней, бродить от пивной к пивной по этому «левантийскому Дублину» с будущим Блумом мимо ранних базилик и руин Колизея неподалеку от сербского храма, напевать своим тенором по-русски, поджимать надмирные губы, писать Паунду, что, наверно, умрет этой тварной ночью в «Полярной звезде» на Большом канале, где в дальнем углу все еще стоит это русое расстроенное пианино…
Да, Марина? Ах море, алое как огонь, и жасмин, и Гибралтар, где ты была девушкой и Горным цветком, и он целовал тебя под Мавританской стеной, и ты подумала: не все ли равно — он или другой, да?
Он оборачивается к ней: да? Может, сходим в Джованни? В то маленькое бистро за театром, где не протолкнуться от гомона, где кружка бочковой мальвазии стоит 1 евро, где снизываемая тесаком с туши пармская ветчина — 3. Пойдем-пойдем, она тянет руки к нему, она оплетает ногами его бедра, она нашептывает ему пыл и печаль, возвращая ему себя как тайну, как жизнь, втягивая его в жаркое темное лоно своего имени… Нора, шепчет он, он Нооора… Спеленывая его мокрым волнующим маревом, она смеется, ей не нужен язык. Ее подмышки пахнут марихуаной. Сосочки ее — паиньки, те еще. И мальчишечьи бедра, и 35-й размер ноги. Она смеется, с этого начинается. А глаза монголки, глядящей в угли, и губы — те, что мучить и пить, и петь. Она смеется, снизу вверх тебя обживая. Маленькие ее кисти, как карты сибирских рек, а в ладонях — тишь, лето. Она крадется ими к тебе. Она вьется веретеном под тобой, как соболь, играя, прощаясь с жизнью. После близости с ней мир теряет свои очертанья, надевая что под руку. Вот окно в ее нижнем белье, а кровать ушла. Она мать. Она — ждать и море. Она случай, внутри нее влажный луч. Это как с будущим, говорит, оно здесь, и смеется. И вот здесь, — раздевая тебя и унося в себе. Как кошка, ее прошлое бродит само по себе и, возвращаясь, о ноги трется. Марина, он шепчет в ее подрагивающие веки, пойдем, пойдем…
Они спускаются на лифте, выходят под моросящий дождь и движутся в его пелене черным сплетенным иероглифом под красным зонтом. По пустынной набережной, по виа Мирамаре, мимо сидящих на парапете у моря двух окаменевших девочек, двух школьниц, двух парок, Норы и Марины, они стригут ноготочки, камень, ножницы, бумага, пена заливает их босые ступни. Теперь налево, где между Беллини и Россини течет рукотворное море, в котором когда-то исчез эсминец, мимо св. Спиридона, через мостик, где стоит на ветру Джакомо — в круглых очечках, в шляпе и сюртуке, да, как обычно носил он — пиджак и брюки от разных костюмов, стоит, руки в карманах, неприметный, 1 м. 70 см., огибаемый торопливыми прохожими, и дальше — по Николо Паганини к св. Антонию и снова налево — по Сан Лазаро к трактиру Джованни, да?
Да, вздрагивает Свево Блум, стоящий под дождем в получасе ходьбы отсюда —  бронзовый, 1 м. 70 см., спиной к чернильнице моря, на пьяца Хортис.
Да, вглядывается в окно дуинский затворник: как кроится в молниях небо, как врывается ветер, склоняя его над листом бумаги: «с красоты начинается ужас».
Да, шепчет на мосту Джакомо Джойс, у писателя в чернильнице есть лишь один роман, который он пишет всю свою жизнь.
Да, говорит она, и тогда он спросил меня не хочу ли я да сказать да мой горный цветок и сначала я обвила его руками да и привлекла к себе так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и да я сказала да я хочу Да.
И корабль вплывал в окно, заполняя всё его никогда.







_________________________________________

Об авторе: СЕРГЕЙ СОЛОВЬЕВ

Сергей Владимирович Соловьев родился 9 января 1959 года в Киеве. Выпустил книги стихотворений: "Зеркало отца” (1987); "Ноль дистанция” (1990); "Дар смерти” (1991); "Пир” (1993); "Междуречье” (1994); "Книга” (2000); "Птица” (2002); "Крымский диван” (2006); "В стороне", 2010.

Учился живописи в Киевской Академии Художеств, окончил филфак Черновицкого университета. Работал реставратором монументальной живописи в храмах Украины (два года жил и занимался реставрацией в Почаевской Лавре). В 2004—2008 — автор проекта и ведущий междисциплинарного дискуссионного клуба «Речевые ландшафты», автор проекта и главный редактор ежегодного альманаха современной литературы «Фигуры Речи» (Москва). 2007—2008 — инициатор международной премии «Читатель».

В 1995 году переехал в Мюнхен.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 021
Опубликовано 01 сен 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ