ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Олег Рябов. КАЦ ПО ФОТОГРАФИИ

Олег Рябов. КАЦ ПО ФОТОГРАФИИ

Редактор: Юрий Серебрянский


(рассказы)



КАЦ ПО ФОТОГРАФИИ

Анна Ермолаевна Караваева рассказала мне эту занимательную историю, случившуюся с ней как-то, и имеющую корни довольно давние. Учились мы с ней вместе в первом классе, и потом ещё сколько-то лет, да только уж столько времени с той поры не виделись, а тут…

Всем понятно, что многие девчонки рождения середины тысяча девятьсот двадцатых годов остались без женихов – такая у них судьба: полегли все их пацаны безропотно. Мало того – и выжившие-то, вернувшиеся со страшной мясорубки, ребята не торопились к подружкам своим одногодкам, женихов своих дождавшихся и которым по всей стране счёту не было, а почему-то сразу же отдавали преимущество вдовым солдаткам. Да ещё и с детьми, которые, да ещё не с одним, а и с двумя, тремя, потерявшим на войне своих законных или не дождавшихся. Видимо, хотелось пацанам молоденьким сразу после голода, холода и сырости окопной оказаться в тепле, домашнем уюте и бабьей заботе.

А ещё – развелось несметное количество и в городах, и в деревнях гадалок и ворожей: а кто ещё сможет утешить болящую бабью душу! Церкви нашей православной тоже были даны большие послабления во время войны и после – Сталин лично встречался с Патриархом и просил помощи, видимо, обещая преференции какие-то. Церковь бабам сильно помогала в случае беды, и горе людское лечила. Многие древние поверья выплыли из глубин веков – вокруг озера Светлояр все берёзки в те времена, да и многие годы после были опоясаны и завешаны черными платками и ленточками.

Так вот, матушка родная у Ани Караваевой жила после войны в нашем городе, совсем ещё молоденькой бабёнкой она была, и звали её Зоей  – хорошенькая такая, ладненькая, улыбчивая. Эвакуированная, семью свою по военному времени она всю растеряла и жила одна в комнатке маленькой в коммуналке полуподвальной в соседнем с нашим дворе. С фронта к ней никто не вернулся, хотя и ждала она, может, а жизнь-то идёт.

В том же дворе, через дом от Зои, жила и Анна Даниловна, которую в городе многие знали как ведунью искусную. Анна Даниловна умела и на картах гадать, и другие всякие секретные способы знала. Женщина она была дородная, благожелательная, строгая и уже в годах. Ведунья – это не ворожея: ведунье иной раз даётся знать то, что другим не ведомо, а ворожея – это та, которая с тёмными силами дело имеет и может судьбу чужую поломать, как ей надобно. Всю войну к Анне Даниловне бабы день и ночь в очередь стояли, на скамеечке да на брёвнышках во дворе сидели, мечтали судьбу своих мужиков вызнать. А потому иногда другой женщине и не везло: это, когда, глянув на посетительницу, вдруг, не здороваясь с ней, Анна Даниловна сразу же уверенно вставала со стула и, показывая пальцем на дверь, часто-часто выговаривала: «А ты иди, иди себе, не скажу я тебе ничего!» Это значило, что худо всё было у той несчастной, и слова эти понятней похоронки становились.

Кончилась война, прошли ещё год, два, три, и как-то раз Анна Даниловна, увидев во дворе Зою, останавливает её и…:

– А ты, девка, зашла бы ко мне сегодня – поговорить я хочу с тобой.
– О чем говорить-то будем? – задорно спросила Зоя.
– Вот придёшь и узнаешь.
Пришла Зоя к Анне Даниловне вечерком, усадила та её на венский стул да за стол, клеёнкой застеленный, налила стакан чаю жидкого, а сама, напротив уселась. И говорит:
– Ты, Зойка, замуж-то вроде и не собираешься?
– Что это, Анна Даниловна, собираюсь, да что-то плохо получается. Помогла бы, а то и ребёночка уже хочется.
– Ты что, девка, дура? Чай я не мужик – помогать тебе ребёночка делать.
– Ну, я не то имела в виду, а то, что ты можешь.
– Ничего я не могу, а подучить тебя подучу.
– Чего ты подучишь? Как с незнакомым мужиком переспать? Так я боюсь – как бы не больной он какой был или с наследственностью! А чужого из семьи уводить – как-то совестно.
– А вот потому и хочу тебе подсказать, как, чтобы не уводить, и чтобы не с чужим.
– Это как?
– А вот знаешь – в соседнем дворе часовщик Лёва Кац живет, кривой такой, шея на сторону согнута? У него еще три дочки маленьких, такие красивенькие все да ладненькие! Две до войны родились, а одна – уже после того, как он вернулся. И жена у него Циля, согнутая тоже вся, она намного старше самого Каца-то. Вот он тебе нужен. Он и хозяйственный, и заботливый – сделай, как я скажу.
– Так он же не воевал – наверное, он тоже больной.
– Не знаешь ты ничего! Воевал он, да только больно скоро его ранило в голову – потому у него и шея кривая, потому после ранения его и не взяли снова на фронт. Ты про то не думай – такие болячки на детях не сказываются. Так вот: ты бутылочку припаси да на стол накрой, а сама его выгляди и зазови, как бы часы проверить. А там уж и посмотришь, чего получится. Часы-то есть у тебя?
– Есть, ходики с кошачьими глазками.
– Ну вот – оторви гирю-то и зови.

И получилась у Зои через год замечательная девочка Аня, моя одноклассница будущая, а зарегистрировала она её, дав свою фамилию и непонятное какое-то отчество, как Анну Ермолаевну Караваеву. Про отцов при регистрации тогда не спрашивали – сколько их в окопах навсегда осталось!

А вот часовщик Лёва Кац оказался отцом действительно заботливым, внимательным, приглядывал за Аней, признавал своё отцовство, все во дворе знали про такое дело, а самое главное, что и Циля его Кац про такое дело знала и на Аню косо не смотрела. Мало того, что он помогал Зое по дому какую-то мужскую работу сделать, так он и сандалики Ане своей мог купить и платьице новое. Родные дочери Каца тоже признавали Аню за свою младшую сестру. Когда Аня немного подросла, Зоя уговорила Каца сходить с ней и дочкой в городскую фотографию и сделать красивую семейную фотку  – сам Кац сидит на стуле в белой рубашке, с бородой, в очках, и не видно, что он кривой, пятилетнюю Аню он на руках держит, а рядом маленькая Зоя стоит, улыбается.

Вот эта-то фотокарточка – и всё, что осталось у Анны Ермолаевны Караваевой на память о детстве и о жизни в том старом дворе. И, когда мы с ней встретились вновь через сорок лет, я её не узнал, а она ко мне подскочила и застрекотала сорокой. Ну а как уж застрекотала, то сразу, конечно, вспомнил. Она улыбается во весь свой узенький рот, зубки мелкие, но свои, а сама как была пигалицей, так пигалицей и осталась – мелкая собачка до старости щенок! Уселись мы с ней на одну из лавочек, что у нас в скверике стоят, будто вчера расстались. И давай она мне рассказывать.

Прожила всю свою взрослую жизнь моя одноклассница Аня Караваева в каком-то маленьком городке: толи в Муроме, толи в Вязниках – я не понял, да это и не важно. Как замуж вышла, так за мужем и поехала. Детей она не нажила, а мужа своего, какого-то партийного функционера низкого ранга, потеряла скоро очень, и работала потом учительницей в школе: как-никак образование успела получить. А фамилию поменять и детей нарожать так и не успела. И вот какая-то уж очень скучная и серая жизнь у неё сложилась в этом городке: ни клуба, ни дома культуры, куда бы могла сходить солидная, но незамужняя женщина. Был только какой-то КБО, комбинат бытового обслуживания, где могли тебе пуговицу пришить да брюки погладить, да стекло оконное новое вместо выбитого можно было вырезать у местного татарина-стекольщика.

Работал в этом КБО ещё один мастер на все руки, который и сумки, и зонтики ремонтировал, и часы, и радиоприемники, и который был как бы комендантом или сторожем, а может, и директором этого КБО – в общем, ключами от всех помещений комбината распоряжался он. Надо же так случиться, что фамилия этого мастера или коменданта была Кац. И иногда по воскресениям, а бывало, что и в другие дни у него там, в отдельной комнатке в комбинате этом, собиралась своя компания – и мужчины, и женщины с детьми. Старики сидели на единственном диване и сплетничали, дети на полу играли, потом все вместе чай пили, песни пели, и танцевали под радиолу, а иногда маленький мальчик Яша им на скрипке играл. И такие завидки брали мою одноклассницу Аню, что она не в той компании, и так хотелось ей попасть в их кружок, что просто до слёз.

Так вот как-то Аня Караваева смелости набралась, подошла она к этому мастеру Кацу и говорит ему:

– А можно мне как-нибудь к вам на огонёк, к вашей компании заглянуть – уж больно хорошо вы время проводите вместе?
– А как ваша фамилия, милочка? – спросил у Ани мастер Кац.
– Аня Караваева моя фамилия, – отвечает ему Аня.
– Аня, – говорит ей мастер Кац, – у нас здесь проводятся семейные праздники. Если вы хотите здесь день рождения свой справить – милости просим, только друзей пригласите, а я вам и двери открою, и ключи от помещения дам. Если кто-то захочет вас пригласить на свой праздник: день рождения или свадьбу, то и вы к нам сюда придёте. А так просто – нет!

Поняла моя Аня, что мастер Кац лукавит, и говорит ему:

– А если у моего папы фамилия Кац была, то можно мне приходить на ваши дни рождения?
– Ну, милочка, я сам Кац и всех Кацев хорошо знаю. Вы из каких Кацев будете? Вы, милочка, Кац по отцу, а Караваева по матери – так, что ли?
– Да, – отвечает ему Аня.
– А как бы мне на ваши документики посмотреть, где про вашего папу написано.
– А у меня никаких таких документов нет, – отвечает местному Кацу моя Аня. – Зато есть у меня фотография, где я с папой и с мамой.

Достает Аня Караваева из сумочки ту самую фотографию, где ей пять лет, и она с папкой своим и с мамой сфотографированы, и протягивает её этому самому коменданту КБО.  А тот берёт фотку, разглядывает её и спрашивает:

– Так вы из Горького, что ли?
– Да, – отвечает Аня Караваева.
– А это Лейба Кац?
– Да, – отвечает Аня, – а на руках у него – я.
– Старая фотография. Похож он тут, похож, а вот вы – нет, не похожи. Это ведь мой дядька родной, только он умер уже.
– Знаю я, – говорит Аня.
– А знаете ли вы, что у Лейбы Кац было три дочери – Софа, Маша и Дора?
– Знаю я, – говорит Аня, – это сестры мои.
– А почему же я про то не знаю, что вас четыре сестры было? – поджав губы, спросил у Ани комендант КБО и почему-то перешел на «ты»: – И вообще, вот была бы у тебя бумага, что ты «по отцу», а ещё бы лучше «по матери» и – проблем бы не было! А вот по фотографии – не могу!

И так обидно стало тут моей Ане Караваевой, что только «по отцу» или «по матери» можно, а так просто, по-человечески или «по фотокарточке» нельзя, что в тот же день села она на автобус поехала к себе на родину, в свой родной город, к сестрам своим в гости. И удачно она поехала, потому что нашла она всех трёх, и поплакали они от радости вместе, обнявшись вчетвером.
А потом у Аня Караваева и вовсе перебралась в свой родной город, где родилась и в школу ходила, уже насовсем. И встречается она теперь по выходным и разным праздникам с сёстрами своими Софой, Машей и Дорой, которые у неё документов не спрашивают, а просто собираются они все вместе, садятся за столом, выпивают наливки домашней смородиновой и поют допоздна песни тоскливые, бабьи, русские.


НЕ ЖИВЕШЬ, А ИГРАЕШЬ

Николай Иванович Павлищев – обычный провинциальный актер. Ну, может не совсем обычный, потому что в последние насколько лет он стал ещё и художественным руководителем Театра музыкальной комедии, в котором когда-то четверть века назад он и начинал свою актерскую карьеру.  За двадцать лет он помотался по стране не только с гастролями – успел он поработать в разных театрах и везде с успехом. Знали его в театральном мире и как актера, и как режиссера, и как хорошего руководителя. И вот пять лет назад предложили Павлищеву вернуться в родной город в качестве худрука, и контракт серьёзный был подписан, и пролонгация предусмотрена, и при знакомстве с коллективом создалось впечатление, что все рады такому развороту событий.

Росту Николай Иванович был ниже среднего, коренастый такой  – ни артистической, ни аристократической утончённости. Одевался он скромно, добротно и функционально, без шарфов непонятных, узлами на шее завязанных, как бы приготовленных, чтобы повеситься, и без очков разноцветных, которые даже при сварочных работах можно использовать с некоторой натяжкой.
Если поначалу Николай Иванович и жил по-холостяцки в небольшой квартирке, которую снимало ему по контракту местное министерство культуры, то очень быстро это дело поправилось в сторону большего комфорта.

Примой театра музыкальной комедии была заслуженная артистка Мила Семеновна Загряжская, с которой Павлищев когда-то в юности вместе учился театральному мастерству. И имелась у них когда-то взаимная и успешно разделенная много-много лет назад юношеская симпатия, о которой они оба не забыли. К моменту назначения Павлищева в худруком, Мила Семеновна была в трауре – скончался её законный супруг, с которым она прожила всю жизнь, директор крупного предприятия и настоящий серьёзный спонсор всех городских культурных программ, в том числе и театральных.
Был он и спонсором самой Милы Семёновны, детишек с которой совместных они не нажили. А вот разными красивыми вещами и женскими штучками он свою приму театральную баловал, а потому и не нуждалась Мила Семёновна ни в чём всю свою жизнь, и хреново она никогда не жила.
Недолго траур носился.

Очень скоро Павлищев с Загряжской поженились, и никто в этом ничего особенного или зазорного не нашел, а скорее это было естественным венцом: художественный руководитель и прима. Тем более, что обоих их талантом бог не обделил. Ну, и жить ещё Павлищев перебрался в большую комфортабельную бывшую директорскую квартиру, единоличной хозяйкой которой стала с некоторых пор Загряжская.
Надо сказать, что артистический круг очень тесен, и это происходит от специфики профессии, требующей и особого образа жизни, и особого таланта, непонятного для людей далёких от этого мира. А потому отношение к ней, к профессии этой, колеблется от преклонения почти божественного до презрения позорного, которое приводило к тому, что и хоронить-то артистов на обычном православном кладбище когда-то не полагалось, а, как самоубийц, их закапывали за оградою. Лицедейство не поощрялось церковью.

Редко ещё в какой профессии приходится хорошему специалисту менять свое место работы и коллектив так часто, как это делает артист: гастроли, ангажементы, чужие бенефисы, радио, съемки в телевизионных сериалах, в кино и так далее до бесконечности. А потому и коллектив у хорошего артиста очень аморфный и не конкретный.
А ревностное отношение к успехам коллег в артистической среде – ой, какое! Внимательно следят они друг за другом, а в удобный момент и кнопку на стул подложат, и шпильку воткнут. А уж за земляками своими, которые в столичные верха пробились, не только товарищи и соперники по профессии следят, но и всё родное землячество. Правда, такое водится и за спортсменами, и за политиками, и за другими большими специалистами.

Так вот  – был у Николая Ивановича и Милы Семёновны, кроме соответствующего количества обычных однокашников, большинство из которых не поймёшь куда разлетелись, один замечательный, который вместе с ними учился в театральном училище, и дружили они когда-то крепко. Это – Саша Иванов. Это тогда он был Саша Иванов, а теперь он народный артист России Александр Васильевич Иванов-Кабан.
Талантливый был парень, и артист талантливый, с перспективами, но много их талантливых, а что бы вот народным стать… Не понятно – как народными сейчас становятся. Говорят, пьяный Ельцин услышал по радио, как Саша Иванов озвучивает в какой-то детской сказке кабана, понравилось ему, и приказал он своим холуям дать звание народного Саше, но с условием, что фамилию тот поменяет. Вот так и появился на российской сцене, к тому же ещё и на столичной, народный артист Александр Васильевич Иванов-Кабан.

Саша Иванов был воспитан правильно и не просто в провинциальных, а в коренных русских традициях, и навещал родные пенаты обязательно, регулярно, раз в год. Он читал лекцию в своем театральном училище, встречался с артистами городских театров в дорогом кафе, которое для такого дела снимал какой-нибудь его поклонник. На таком мероприятии в кафе он, как правило, верховодил, шумел, декламировал и вёл себя вызывающе одиозно. Его терпели, любили, боготворили, презирали и ненавидели, но снова терпели. А после вечеринки говорили:

Гремит, но пуст, как барабан,
Народный Иванов-Кабан.

А перед отъездом к себе в столицу он приходил обязательно в театр в гости к Миле Семёновне, которой преподносил небольшой, как правило, шуточный презент, букетик каких-нибудь цветочков и бутылку самого дорогого, какое только мог найти, шампанского, и они его выпивали. Последние годы, когда Павлищев стал худруком, они выпивали эту бутылку втроем.
Надо сказать, что интуитивно Ельцин угадал по голосу в Иванове народного артиста: был Александр Васильевич богатырского роста, что являлось всегда дефицитом в артистической среде, и с лицом волевым, а с женской точки зрения, мужественным. В общем – не подвёл, потому что и профессионалом оказался не плохим. Правда – не больше!

В один из приездов к друзьям-однокашникам, развалившись на диване в кабинете у Николая Ивановича Павлищева и дождавшись, когда они останутся вдвоём, пуская тоненькую струйку сигаретного дыма в потолок, народный артист вдруг заявил:

– А не согласишься ли ты, Коля, взять меня к себе в труппу на работу?
– В смысле? Чего-то я не понял?
– Ну, чего ты не понял? Надоела мне вся эта столичная жизнь. Дети у меня разлетелись, с женой очередной я развёлся, съёмки в кино и для телевизора у меня никто не отнимет, а жить мне почему-то теперь больше хочется в родном городе. Ты просто не представляешь – в каком напряжении последние годы я живу. И не потому, что работы много, а потому, что всё время ощущаю на себе чьё-то чужое внимание, и это давит. И освободиться от этого давления не могу. А, когда появляется свободная минутка или вечер, желания встретиться с кем-то запросто, честно, чтобы оттянуться, не могу! Не нажил я себе товарищей и друзей искренних – лукавить приходится. А вот если, то у тебя в театре появится свой собственный народный артист России. Так, смотришь, мы с тобой и в академический его превратим!

– Ты понимаешь, народный мой артист, что ты всю жизнь играешь, а я вот в основном работаю. А это значит – шутки в сторону. Хотя иногда и на сцену выхожу, и тогда играю. Поэтому – не шути!
– Да, а я и не шучу! Я могу и серьёзно иногда говорить.
– А, по-моему, не можешь. Вот смотрел я недавно, не помню  – по какой программе, интервью с тобой – поздно ночью это было. И знаешь – ни одному твоему слову не поверил.
– А о чем передача-то была, интервью в смысле?
– Это не имеет никакого значения, хотя говорили о зарплатах творческих работников и о пенсиях.
– Почему же не имеет? И чего же, по-твоему, я там нагородил, что ты мне не веришь?
– Да, ничего ты там не нагородил! Всё ты может и правильно говорил, а только всем своим личиком, всей мимикой, всеми жестами, руками, пальчиками, поворотом головы, задумчивостью надуманной и ненужной, ты играл! Как ты теребил носовой платок, который сначала вынул, а потом не знал в какой карман его засунуть. Ты играл придуманную тобой самим роль. Ты её на ходу придумал, на ходу репетировал, на ходу обыгрывал свои, тебе одному понятные, мизансцены. И если бы я не видел тебя, а отвернулся бы от ящика, я, может быть, и поверил бы тем словам, которые ты там говорил. Но я смотрел на тебя, видел, как ты играешь, и не верил ни одному твоему слову. Ты играл самого себя, но играл!
– Да – наверное, ты прав. Я ведь даже над этим не задумывался никогда. Мне казалось, что наоборот – надо быть перед камерой максимально живым, а не манекеном, куклой, одетой по правилам.
— Вот это и печально, что ты всё время играешь, и незаметно становишься марионеткой в своих собственных руках.  А когда ты жить-то собираешься?
– Хороший вопрос. Так ты меня берёшь или нет?
– Я тебя возьму. По дружбе, по старой и настоящей дружбе! Только пусть этот вопрос мне задаст местное руководство. Я – не хозяин, я так же, как и ты, по контракту работаю. Я ведь, Саша, не хуже, а куда лучше тебя понимаю, что ты фигура не простая, и проблем от тебя будет больше, чем радостей. Пусть начальство решает, ну а я тебе буду рад. Если и не как актёру, то товарищу старому – точно!
– Вот и ладушки: с руководством я буду договариваться. А давай попробуем меня на сцене?
– В смысле?
– Я у тебя в репертуаре видел «Вишневый сад».
– Ну и что? Есть у нас «Вишневый сад».
– Когда у тебя ближайший спектакль?
– Сегодня.
– Дай мне выйти на сцену.
– В смысле?
– Давай я Фирса сыграю?
– Ты вот опять всё шутишь!
– Нет – я серьёзно!
– А куда я Белокринкина дену? Он хоть и не народный, а заслуженный, а всё же и с гонором, и с гордостью. К тому же ему уже под семьдесят – он и обидеться может.  Ты даже не представляешь нашу постановку, не знаешь актёров, можешь попутать мизансцены. Ну, что ты глупости говоришь!
– Во-первых: я Колю Белокринкина хорошо знаю – мы с ним вместе снимались в каком-то сериале как-то раз. Во-вторых: сейчас у него дочка рожает, она без мужа живёт, ей тридцать и Коля очень волнуется, ходит, как зверь у себя по гримёрке и курит. Ему уже из роддома звонили, что там большие проблемы. Как бы он бутылочку из тумбочки не вынул – он может. Не знаю тогда – чего он у тебя сегодня наиграет. Ведь второго Фирса у тебя под рукой нет! Может – ты только. Отпустил бы ты его сегодня – он бы в роддом поехал, там бы и маялся.  А по поводу мизансцен: ты меня просто обидеть хочешь. Я этот «Вишнёвый сад» столько раз отыграл, и на сцены я выходил не только в «кремлёвском» и в «малом», но и в самых занюханных сельских клубах. Так что – сориентируюсь! А сыграть я могу сходу и Лопахина, и Гаева, и даже Раневскую.
– На счёт Белокринкина – посиди десять минут, я дойду до него. Включи чайник да кофе себе наболтай, или рюмку коньяку выпей, пока я хожу. В горке возьми.
Белокринкин уехал к дочери.

Иванов-Кабан отзвонился своему агенту-директору, который ведал его выступлениями и денежными делами, и тот попросил представить справку, что выступление народного артиста носит благотворительный характер.
Единственным условием народного артиста было – заново отпечатать программки спектакля с фамилией Иванов-Кабан, что и было сделано в течение двух часов.
Как такое могло произойти – непонятно: весть, что играть Фирса будет Александр Васильевич разнеслась среди театралов моментально, и билетики перед спектаклем у входа в театр любители пытались купить с рук. Такого в городе ещё не бывало.

Спектакль прошел с блеском. Выложились все. Бисировали пять раз – артистов не отпускали. Александру Васильевичу пришлось выйти вперёд, на авансцену, и объявить, что через полчаса, после того, как он приведёт себя в порядок и переоденется, он будет раздавать автографы и распишется на всех программках в фойе театра. Публика успокоилась и стала расходиться.
Во время спектакля отзвонился пьяненький Белокринкин и сообщил помощнику режиссёра, худенькой молоденькой девочке с двумя весёлыми торчащими в стороны косичками, которую все звали просто Маша, что у него родилась внучка, и он ждёт народ у себя дома, чтобы обмыть событие.

Иванов-Кабан пригласил артистов, работавших на спектакле, в кафе – отметить свой успех. Но в кафе с ним пошли, как это ни смешно, только два рабочих сцены. Народный артист купил им бутылку водки и распрощался.
Николай Иванович Павлищев со своей Милой Семёновной поехали сразу после спектакля к себе домой.
Городской департамент культуры не дал согласия на переход в труппу театра народного артиста страны. Да, в общем-то, художественный руководитель театра предполагал такое – зачем городу лишние проблемы!


ПРЕСТОЛЬНЫЙ ПРАЗДНИК

Николай Никанорович Пенкин был в своё время директором завода, достаточно крупного завода – три тысячи человек, обособленная охраняемая территория, своя пиковая котельная, автономная система энергоснабжения. Хотя и выпускал его завод среди прочего эмалированную посуду, но все знали, что основная его тема – «оборонка», и аббревиатуру названия завода если тут расшифровать, то нормальный человек всё равно ничего не поймёт.

Николай Никанорович пришел на завод инженером по распределению после окончания института и с завода же ушел и на пенсию. Правда, успел он за это время вырасти до директора, приватизировать свой завод и продать его. При том по-хитрому довольно продал – остался Пенкин владельцем пиковой котельной, которая отапливала половину городского района, и хозяином одного из корпусов завода, который теперь сдавался в аренду различным коммерческим структурам.

Когда в институте учился Пенкин, был он худеньким и маленьким – на стадионе, где мы в футбол играли, мог за древком флага спрятаться. А стал директором – раздался в плечах, в лицо чего-то красного налилось, глаза выпученные, живот свой он грудью стал называть, на улице, если встретит знакомого – обязательно замечание сделает: «Ты почему без пальто?» или: «Скажи жене, чтобы она тебе ботинки почистила!» Даже неловко себя начинаешь чувствовать после общения с ним.

Когда же на пенсию Николай Никанорович вышел, то снова другим человеком стал. Хотя, конечно, не на пенсию он ушел, а просто после инсульта, догнавшего его, перестал заниматься делами всерьёз. Но теперь, если в сквере на скамеечке меня заметит, подойдет и спросит: «Разрешите поприсутствовать?» и после этого только сядет. Ну а я, несмотря на директорство и пенсионерство, всё равно его просто Колей зову.

Был Пенкин человеком изначально деревенским, родом из Красного Майдана. Когда мы в институте учились, я к нему в гости, точнее с ним к его родителям, в этот Красный Майдан, раз десять ездил. Красивое и тогда было село, а теперь ещё и новый храм там недавно поставили – по местному телевидению показывали. Точнее, храм восстановили – так было сказано. И что-то меня кольнуло: была какая-то история, связанная с этим храмом в селе Красный Майдан, но не мог я тогда ухватить эту связь.

А потом припомнился мне весьма любопытный факт, и оформился он у меня в голове как недоразумение, только когда Пенкин в мае сообщил мне, что едет в свою деревню на престольный праздник, это на Николу летнего. Листал я на досуге как-то книжечку краеведческую про наши церковные древности и увидел там описание храма в селе Троица-Майдан, которое в советское время стало Красным Майданом и было тем самым родным селом Пенкина. Описывалась в той книжечке и история храма, и какие чудотворные и мироточивые образа в нем были, и как Василий Верещагин его купола расписывал, и какие замечательные господа на богомолье туда приезжали. А потому недоразумение заключалось в том, что праздник престольный у них должен был отмечаться в Троицу, а уж никак ни на Николу.

Как всегда, встретились мы с Николаем Никаноровичем в скверике. Погода весенняя стояла – май месяц.

– Должен я ехать к себе в деревню на Николу, – доложил мне Пенкин, – я у них там, в храме почетный гость. Храм новый, считай, на мои деньги поставлен. Старая-то церковь, помнишь, и без куполов, и без крыши стояла. Говорили, что во время войны немцы бомбу сбросили, она купол храма пробила, а не взорвалась. После войны её сапёры вывозили. Я сам того не помню, но старики рассказывали. А потом и купола обвалились, и стены крепко порушились. А, может, и не нарочно немцы бросили бомбу ту, а она сама упала с немецкого самолёта. Говорили, что немцы боялись зениток городских и до автозавода часто не долетали, а запросто эти свои игрушки, бомбы в смысле, куда ни попадя скидывали – не домой же везти!  Так вот, когда решили в обществе, что будет строиться новый храм или, как тогда говорили, восстанавливаться старый, ко мне подъехали активисты – дай, мол, денег. Ну, я дал миллион, а через какое-то время звонит по мобильнику владыка наш, митрополит в смысле, – дай ещё. Я как раз собирался купить себе домик в Испании – так я те деньги на храм-то и отдал. Подумал – зачем мне дом в Испании? Что я – оттуда, из Испании, что ли, на работу ездить буду? А так – в храме табличку бронзовую повесили, и там, на табличке, среди других, кто помогал в восстановлении, есть и моя фамилия. А как я умолял владыку нашего не освящать храм в честь Николы летнего: стыдно, говорю, – будут думать, что это я упросил тебя в свою честь так храм освятить. Это же архиерей, то есть владыка, наш принимает решение, в честь кого освящать тот или иной храм. А он мне отвечает, что решение уже принято и поменять ничего нельзя, а ты тут вообще ни при чем. В общем, увековечил я себя вот таким некрасивым образом, стыдно даже. И главное – денег совсем не жалко: у меня их тогда было как у дурака махорки, из всех карманов сыпались.
– Понял я. Помню я всю эту историю. Мы же с тобой в этом разбитом храме без крыши в студенческие годы, когда к родителям твоим ездили, портвейн «Крымский» выпивали перед тем, как на речку идти купаться. До сих пор помню, что портвейн тот хвоей кипарисовой или туевой отдавал, даже с души воротило. Помню стены кирпичные, порушенные, вверх зубьями своими торчащие. А на верху, на этих обломках кирпичей, берёзки росли. Росли ведь, Пенкин? Даже помнится – кое-где фрески сохранились, чуть заметно на стенах просвечивали. Так вот, в книжке-то пишут, что храм ваш расписывал сам Васнецов.
– Слышал я и про Васнецова, в детстве ещё. Знаешь, как фрески эти по сырой штукатурке писались? Штукатурки слой делался очень толстым, и темперная краска, которой писали по сырому, проникала вглубь и на три, и на пять, и на десять сантиметров. И если сейчас даже побелить стену такую, то роспись древняя всё равно проступит через какое-то время и будет видна, если сильно намочить штукатурку ту. И такое проявление древней живописи выдаётся иногда за чудо.
– Здорово! Так скажи мне, друг мой Пенкин, а когда храм-то освятили?
– Да когда построили, тогда же и освятили. Лет десять уже.
– Пенкин, а ты что, не помнишь, что ли, как твоя деревня раньше-то называлась?
– В смысле? Как?
– Троица-Майдан!
– Ну, так это знаю я.  Это же советские революционеры, наверное, всё напереименовывали. Не понравилось им слово религиозное Троица – вот и заменили его.
– Понятно, что у тебя большевики всё в этой стране испортили. Так, а ты знал, что храм в вашей деревне был до революции освящен в честь Святой Троицы? И престольный праздник-то у тебя в деревне был всегда в Троицу, а вы что наделали?
Пенкин снял шляпу и глупо почесал затылок.
– Да нет! Вроде и без храма мужики всегда на Николу пили! Тогда я вообще не понял – с какого перепугу храм в честь Николы летнего освятили. Ты знаешь, что – давай-ка сгоняй за книжкой домой к себе. Я тебя тут на скамеечке посижу, подожду. Ты же в этом доме живешь? – Пенкин кивнул на мой дом.

Знал он, где я живу, только что-то уж больно сильно вдруг заволновался.

Был Николай человеком начитанным, энциклопедически образованным и разными сведеньями из любых отраслей знаний просто набитый. Доверял он только печатному слову, а к телевизору и интернету относился, как к бреду пьянчуг подзаборных, и отзывался обо всех дикторах телевизионных и комментаторах только непечатно.
Через двадцать минут мой друг Коля Пенкин, выпучив глаза, хотя глаза у него всегда навыкате чуть-чуть были, изучал историю своей деревни, с интересом листая мою книжку. Потом он закрыл её аккуратненько так и сказал:

– Дай мне её на неделю – мужикам в деревне покажу. Сохранность гарантирую – ты меня знаешь. Понимаешь, какое дело, – ни в чем нельзя довериться даже взрослому и умному человеку – всё надо самому или делать, или хотя бы контролировать. Ну как же так – такую глупость сотворить!
– Да! Вот покажешь ты мужикам своим эту книжку, и они будут уже два раза в году престол отмечать. Теперь, значит, можно будет ещё целую неделю лопать, да ещё в такое хорошее теплое время, в мае да в июне.

Появился Пенкин через пять дней. Позвонил мне по мобильнику:

– На месте?
– Гуляю в скверике.
– Сейчас я буду.

Я сидел на скамеечке в нашем парке – птички разные чирикают, черёмуха своими ароматами пьянит, женщины уже совсем по-летнему, чуть-чуть прикрытые чем-то лёгким, со своими собачками гуляют, между собой общаются, а собачки около лип и клёнов ноги задирают, свои дела обделывают.
Пенкин пришёл, не поздоровавшись, сел рядом и долго-долго молчал, минуты три. Я даже отодвинувшись, посмотрел на него с подозрением.

– Чего уставился? – как-то довольно грубо начал он. – Вот твоя книжка – извини, что задержал, и спасибо. Сейчас я тебе всё расскажу.
– Чего расскажешь?
– Всё расскажу.

И снова замолчал. А потом заговорил:

– Ты же моих родителей помнишь? Так вот они в один год умерли, лет десять уже. Я их там, в деревне и похоронил на сельском кладбище. А вот что с домом делать родительским, а он у них огромнейший был, бывший барский, с двумя печками да с камином, верандой, мансардой, – долго придумать не мог. Продать? Я человек не мнительный, но, как только подумаю, что непонятные, а может даже и неприятные мне люди будут по родительским комнатам шастать да водку там пить, да богохульничать, да скабрезничать… Нет! А ещё тут вспомнились мне строчки из стихотворения какого-то – «Продали дом, словно предали друга…» Для себя оставить – я в то время о пенсии не думал ещё. А тогда надо ему, дому полную ревизию и ремонт делать – иначе без надзора он весь рассыплется. Ну так вот – полную ревизию и ремонт по последнему слову современного дизайна и техники я сделал.  А тут как раз нового батюшку в новый построенный храм назначили, отца Сергия. Молодой такой батюшка, лет тридцати пяти, но уже пузатый, как я. Жить ему с матушкой Натальей и четырьмя попятами пока что негде – четыре пацана у них, как горох – от пяти до двенадцати лет. Я ему и отдал под житьё, временно, пока он сам не построится, родительский дом. Но с условием, что, когда приезжаю в гости, одна комнатка остаётся за мной.

Ну и вот приехал я туда к себе неделю назад. Пока мы чай с коньячком попивали с батюшкой, матушка мне комнатку приготовила, постель застелила, пыль вытерла, пол помыла. Комната моя замечательна тем, что выход у неё и в гостиную, и на веранду застеклённую, откуда можно спуститься в сад-огород. А там и груши, и вишни цветут – море белой пены. Дал я отцу Сергею твою книженцию и говорю:

 Что же вы натворили? Храм-то надо было освящать в честь Живоносной Троицы.  А вы что?
– Я ведь лицо подневольное, Николай Никанорович, куда прикажет митрополит, туда и поеду служить, – отвечает мне мой отец Сергей, – я ведь в церкви-то не хозяин – а то многие считают, что священник при храме – и храм его. Скажет митрополит: служи в Троицком – поеду служить в Троицкое, скажет в Покровском – буду в Покровском. Наше дело маленькое и подневольное. Хотя я вот не очень доволен новой политикой нашего владыки: разрушает он общину больно легко. Объясню: раньше приход вокруг священника организовывался, знали прихожане друг друга и проблемами делились друг с другом, и помощь, когда могли, оказывали. А сейчас – тасует нас митрополит, перебрасывает с прихода на приход, и прихожане к священнику привыкнуть не могут, не успевают, и мы понять не можем: надолго ли этот храм нам родным стал, вкладывать в него свои силы и душу или снова на новое место перебросят.

Так вот, любезный мой Николай Никанорович, в этом году Троица ранняя; вы же знаете, что Троица, её ещё Пятидесятницей зовут, не привязана к календарю, она к Пасхе привязана. Она и в мае бывает, и в конце июня может быть. В этом году Троица через три дня будет. Завтра Никола, а через три дня – Троица. Вот тогда вы и увидите то, что должны увидеть.

– А что я должен у вас тут увидеть? – спросил я.
– Вы же знаете, какой у нас здоровенный и противный овраг посреди села, обходить его – половину дня потратишь. Всё хотели дамбу там насыпать, чтобы машины напрямую могли проходить.
– Конечно, помню, – говорю, – я этот овраг с детства помню, и слава богу, что засыпали, я очень рад – видел я.
– Так вот, когда планировку и фундамент под новый храм делали, весь старый кирпич и обломки стен, что остались от старой порушенной церкви, экскаваторами и бульдозером сгребли в овраг и использовали при строительстве дамбы в качестве наполнителя. Вот там и случилось через некоторое время то, что местные старухи принимают за чудо.
– Что ещё за чудо? – спросил я.
– А это я вам сам покажу через три дня. А то сейчас вы не вполне увидите, а потом уж и совсем не интересно вам будет. Нет уж, потерпите. Хотя вы завтра всё равно к бабе Дуне пойдёте, а она всё вам и расскажет. Она ведь ух, какая противница этого нового храма. Считает, что надо было старый восстанавливать.

Баба Дуня – это моя последняя и единственная родственница в деревне. Она постарше меня, и какая там она мне седьмая вода на киселе – не знаю, но фамилия у неё тоже Пенкина. В гости я к ней не пошёл, завалился спать.

Утром в храм я сходил, лоб перекрестил, на всю службу оставаться не стал: ноги у меня болят от этого стояния. Вот католики сидят, евреи сидят, татары даже лежать могут, а мы стоять должны. Баба Дуня часто приговаривает, что сила православия в ногах. И интересно: стою – ноги болят, гуляю – не болят. А вишни всю деревню белой пеной накрыли, скоро и яблони раскроются. Вернулся я домой, вытащил из сарая сенокосилку, заправил её и впервые прошелся по свежей траве – люблю косилкой косить, да и литовкой тоже люблю, но с ней пока ещё рано.

На следующий день с утра наблюдал, как к Троице храм готовят: в роще молодых берёзок нарубили, весь пол травой и ветками застелили.
Потом со всеми четверыми пацанами-попятами пошел на речку – с удочками посидели, но ничего не клевало. Щука под корягой била, окунь в траве прибрежной гулял, а бель не клевала. Попята меня очень порадовали: все одинаковые, как на подбор, как грибы, и дружные такие. У них в рощице березовой, на берегу на деревцах бутылки полиэтиленовые прилажены для сока, да только ничего не набрали они – поздно уже для сока берёзового.

На Троицу, через день, я вновь в храм сходил: лоб перекрестил, но на всю службу сил у меня не хватило, ушел домой. А перед тем, как домой пойти, спросил я у бабы Дуни:

– А что у вас тут за чудо новое на дамбе? Расскажи или покажи.
– Вот после службы я на дамбу пойду и тебя с собой захвачу. Я зайду за тобой.
Сижу я на диванчике у себя на веранде, журнал какой-то старый читаю – «Знание – сила», что ли, жду бабу Дуню. Дождался.
– Колька, Николай Никанорович, пошли за нами! – кричит.

Пришла баба Дуня, не одна, а с ней ещё четыре тётки – правда, не такие старые, как она, а лет по пятьдесят. Нарядные все, в белых кофточках, в белых косынках – Троица праздник весёлый. Ты видел картину Рублёва «Троица»? Там три ангела уселись за столом под ёлкой и вино пьют. К оврагу молча мы шли. Подошли к дамбе и по тропинке стали спускаться.

– Мне что, с вами в овраг лезти? – спрашиваю я у бабы Дуни.
– Пойдем-пойдем, – отвечает она, – там наше чудо.
И тут откуда-то тучка, и дождик летний проливной с радугой, но быстро брызнул и прошёл. А мы как раз вниз спустились. И баба Дуня говорит мне:
– Смотри, – и указала на склон дамбы крутой и поросший крапивой и полынью.

Большой кусок бывшей церковной стены размером с метр с сохранившейся штукатуркой лежал наклонно, вровень со склоном дамбы. И на этом намокшем куске стены старой церкви без всякой фантазии я разглядел ступню человека, босую ногу. Помнишь, в прошлый раз мы говорили про фрески по сырой штукатурке. Чья это была нога – Адама или апостола какого – не знаю.
Со старухами говорить на эту тему, что их чудо совсем не чудо, не хотелось – я заторопился домой, но тут появился на склоне батюшка отец Сергий. Он торопливо спустился к нам в овраг, довольно спешно прочитал со старухами какую-то молитву и тоже засобирался домой.

Шли мы с ним молча – всё было понятно и очевидно.
Дома пили чай с плюшками сладкими, сахарной пудрой посыпанными.

– Батюшка, а ты зачем ходишь туда в овраг молиться? – спросил я, и была в моём вопросе доля иронии, которую прочувствовал отец Сергий.
– Хожу я туда потому, что должен пастырь быть с народом, – ответил он мне лукаво прищурившись и тоже с иронией.

Вот так я съездил в родную деревню.
Потом мы сидели с Пенкиным молча – ну чего я мог ему сказать!







_________________________________________

Об авторе:  ОЛЕГ РЯБОВ 

Родился и живет в Нижнем Новгороде. Окончил Горьковский политехнический институт им. А. А. Жданова. Один из наиболее известных библиофилов России. Публиковался в журналах «Наш современник», «Нева», «Север» и др. Автор книг «Когиз», «Убегая – оглянись, или возвращение к Ветлуге», «Утки не возвратились» и др. Лауреат премий им. Шукшина, «Нижний Новгород» и др. Финалист премий «Ясная поляна», «Золотой Дельвиг» и др.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
1 055
Опубликовано 03 июн 2020

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ