facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
Электронный литературный журнал. Выходит два раза в месяц. Основан в апреле 2014 г.
Книжный магазин Bambook        Издательство Лиterraтура        Социальная сеть Богема
Мои закладки
/ № 136 апрель 2019 г.
» » Майя Кучерская. ХИМИЯ «ЖДУ»

Майя Кучерская. ХИМИЯ «ЖДУ»

Майя Кучерская. ХИМИЯ «ЖДУ»
(рассказ)


Все начиналось с воздуха. Менялся его химический состав.
Что-то из него вынимали. Точно обтесывали потихоньку один, затем другой атом молекулы кислорода. Снимали легкую стружку. Работа шла незаметно, но споро! — вскоре кислород исчезал вовсе, вытеснялся углекислым газом. Или каким-то другим — он не знал. Дышать становилось все тяжелее. А газ все сочился да сочился сквозь — из-под закрытой двери, струился из щелей окон, прорезей паркета, невидимых вентиляционных отверстий в потолке. Постепенно он начинал его видеть — тихий полупрозрачный беловатый пар без запаха, комнатной температуры, вроде бы безобидный. Но пар уплотнялся, превращался в синеватый дымок. Кутающий душу тесно, смертно. Травил.
Дымок был тоской по ней. Тоска нарастала, в кабинете уже нельзя было находиться! Дым ел глаза, летучими, но жесткими когтями драл горло — он одевался, почти бежал на улицу, заранее зная: бесполезно. Свежий воздух — как ни свеж, как ни пронизан ароматами весны, лета, осени — не растворит. Ядовитое облако не рассеет. Потому что оно стоит в нем, злым колом, давит на горло изнутри. В конце концов какая-то тонкая стенка внутри прорывалась, пробивая трещину — и тогда душу заливало бешенство.
Задыхаясь в едких испарениях, он мечтал удушить и ее. Налечь всем весом, коленом — на грудь, нажать на горло, никаких подушек, играем в открытую — ощущая ее тело, ее тепло и сопротивление. Ладони одна на другой, горячая длинная шея, да кого теперь волнует ее длина, он усмехался — сонная артерия бьется, сопротивляется, хочет жить.
Тут она поднимала на него глаза. За миг до расправы. Глядела. Никогда не взглядом жертвы, нет! — только устало. Всегда с любовью.
Он сразу же отступал. Откидывал пятерней-убийцей нависшие на лоб волосы. Ладно, живи пока. Но шло время, отрава снова начинала действовать, и опять ему хотелось кусать, грызть ее зверем, не грызть, так хотя бы хлестать по щекам, пусть болтается ненужная голова, маша волосами. Причинить ей резкий, физический вред. Пусть повизжит немного. Или явится уже в конце-то концов.
Хотя можно было поступить еще проще — прострелить ей голову из пневматического ружья, что лежало у него в загородном гараже, где он хранил зимнюю резину — на всякий случай и по случаю же обретенное. Смотать в гараж, бросить ружье на заднее сиденье, разрешение у него есть, вернуться и застрелить. А потом сорок дней спустя, через сорок поприщ выжженной черной пустыни, она ему позвонит. Просто позвонит, усмехнется: привет, мол. И положит трубку. Положит трубку. Этого будет довольно — вполне! Он снова станет богачом.
Ничто не помогало. Ни убийства, ни мордобой. Не звонила все равно.
Наваждение продолжалось.
Голубая скатерть на кухне была она. Он скидывал скатерть, солонка изумленно летела на пол — пятна, пора стирать, жена пожимала плечами, но и столешницей, красивым правильным овалом под скатертью тоже была она. И белыми занавесками на кухне в дурашливых цветных точках. И фиалкой в горшке. И свесившимся со стула пледом, кривыми черными клетками на красном. И снегом, который наконец посыпал.
Вот до чего он дошел. Идиот.
Бывший дьякон, инок Сергий, в миру Алексей Константинович Юрасов. Образование — медицинское высшее. Ныне — специалист по продвижению лекарственных препаратов крупной фармацевтической компании в аптечные сети, с неизбежными, требуемыми службой втираловом и преувеличениями. А как еще?.. семья.

* * *

Двадцатитрехлетний, лохматый раб Божий Алексей сидел на лавке шумной автобусной станции в Калуге. С брезентовым рюкзаком за плечами, Иисусовой молитвой на устах, «Откровенными рассказами странника» на коленях, которые читал и перечитывал тогда взахлеб. Пришвартовался пока к маленькой пристани в снующем людском море, был выходной, суббота — все куда-то перемещались.
Ждал себе автобуса в Козельск, не видя, не слыша. Тут-то и появились эти… в платочках. Одна повыше, в очках, сутуловатая, другая пониже и побойчей — кареглазая, кругленькая — ему показалось в первый миг. Простите, пожалуйста, а Вы случайно не знаете… (та, что в очках, смущенно, но строго). Он знал. Так и покатили в Оптину вместе, куда денешься? По дороге не сразу, но разговорились. Потом вместе работали на послушании — тоннами чистили картошку, до боли в пальцах терли морковь, свеклу, рубили громадными ножами капусту, и говорили, говорили без устали, без остановки — исключительно на духовные темы. Изредка маленькая вдруг прыскала, несмотря на то что обсуждали-то самое важное, но всегда этот прыск оказывался тем не менее кстати, он тоже смеялся в ответ — под неодобрительные взгляды не раз застававшего их за этим бессмысленным смехом отца Мелетия, сурового, пожилого монаха, главного по кухне.
Обе девочки учились в московском педе, робко мечтали уйти, может быть, монастырь. Но кареглазой пока не разрешала мама — и правда, как я ее оставлю одну? — пожимала она плечами, — папа-то у нас давным-давно тю-тю. Высокая хотела сначала доучиться, но потом уж точно. Вот и рядом тут вроде должны были открыть женский, Шамордино, Амвросий Оптинский его очень опекал… По вечерам, на длинных службах все трое исповедовали грехи за день отцу Игнатию, поражавшему их неземным видом и взглядом сквозь — сразу туда. Куда надо.
Та, что в очках, была посуше и помолчаливей, она словно уже определилась, понимала, как ей жить дальше, куда идти. Маленькая, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся круглолицей, с румянцем во всю щеку, с шаром жестких светлых волос под косынкой, которые то и дело мешались, непослушно скидывали платок, была птенец неоперившийся. Любопытный. Не смотрела — хлопала глазами. Все ей было интересно, все важно было понять, а крестилась она, оказывается, месяц назад всего! Несмотря на речи про монастырь, и сама она, конечно, не понимала еще, чего хочет. И глядела на всех, вот и на него тоже, словно вопросительно и с надеждой. Отдувала склонив голову набок, челку, складывала губы недоуменно, дыша невинностью, дыша чистотой и верой, верой и ему тоже. «Сестренка», прозвал он ее про себя. И с удовольствием отвечал на ее детские, прямые вопросы — он-то в православии прожил уже год — ветеран.
Но на собственные вопросы не знал ответов и он. Его тоже тянуло в монастырь, к подвигам иноческим. Но если его призвание жить в миру? Как не ошибиться, как выбрать свое? Хотя и в миру можно было стать батюшкой, но тогда не стоит терять времени — надо поступать в семинарию скорей…
Однажды после длинной монастырской всенощной, закончившейся только к ночи, службе, на которой на несколько мгновений он вовсе потерял себя, весь словно растворившись в небесном братском пении, Алеша вышел из храма, присел на стоявшую здесь же скамейку. Передохнуть, ноги подкашивались, даже до их домика брести не было сил. Великий пост двигался к концу, и уже совсем другими запахами дрожал воздух, уже пряталась в набухших мокрых почках весна, и в потеплевшем ветре, и в раздвигавшихся светлых днях. Алеша прикрыл глаза. И увидел Амвросия Оптинского.
Преподобный Амвросий вышел среди других людей из храма. И пошел к нему. Такой же седобородый старичок со впалыми щеками, каким он был нарисован на иконе, только сейчас он выглядел гораздо более худым, слабым. Батюшка присел с ним на скамейку, да так близко, что видно было его длинную белую бороду, серебряный крест, который почти заслоняла борода, и то, что подрясник его ветх, на локте рукав почти протерся, просвечивает. Глядевшие прямо на Алешу серые глаза были в мелких морщинках и очень усталые, красные, с набрякшими веками, точно и преподобный после службы изнемог. Алеше показалось даже, что он ощущает тонкий аромат ладана, но и как будто и запах старости, лекарств… Хотя разве такое возможно? Но спросил Алеша совсем другое, как по-писаному, как солдатик заведенный. Раз старец явился — надо спрашивать о главном.
— Что мне делать, отче? Остаться в миру или уходить в монастырь?
Амвросий взглянул на него еще пристальней — и не ответил. Только все так же глядел и глядел прямо в глаза с выражением, полным сочувствия, совершенно родственного, но неземного по силе, и одновременно с кротостью — нечеловеческой, святой.
И от этого взгляда все откатилось в несуществующую даль — все другие вопросы, которые тоже следовало, конечно, задать и которые начали было роиться в Алешиной голове, и выходившие из храма, крестившиеся люди, послушники, монахи, и мокрый весенний ветер, и слабый свет зажженных у ворот фонарей. Они посидели еще немного, так же молча, и словно во сне. Алеша чувствовал, что от этого взгляда Батюшки и от незаслуженной любви к нему по лицу у него уже текут слезы, внутри точно открылся источник слез, которыми он не управляет — сами собой они так и льют потоком. Наконец старец поднялся, Алеша встал тоже — преподобный Амвросий медленно и раздельно благословил его, глядя на него все так же молча и все тем же взглядом небесной шири. Алеша поцеловал сморщенную старческую ручку, мягкую и теплую на ощупь. Батюшка тихо побрел в сторону братского корпуса да так и растворился во тьме.
Алеша рассказал о видении отцу Игнатию, тот слушал его с мягкой улыбкой, но без удивления и посоветовал никому больше об этом не говорить. «Не надо, — качнул он головой. И добавил вдруг с подъемом, почти восторженно: — Преподобный здесь, здесь, это и все сейчас ощущают, не один вы!».
Через два дня Алеше нужно было возвращаться в Москву. Прощаясь со своими новыми знакомыми, он снова плакал. Все сошлось, все слилось в эту минуту. Вот стояла перед ним эта девочка с такими прекрасными, наивными глазами, ставшая ему за эти дни любимой сестрой, вот ее милая, неразговорчивая подруга, которой он был благодарен за то, что она никогда не мешала им, и совсем уже близкая Пасха, и недавняя, почти обыденная встреча со старцем, убедившая его в близости неба — и на следующий после встречи день накрывшее его покаяние, никогда не испытанной прежде силы — кромешное, жгучее. После молчаливого общения с преподобным он понял, как сам-то он, сам далек от явленной старцем небесной любви, как плотно окутан коконом самомнения, самолюбия, высокомерия. И жажда быть чистым, быть простым, быть хорошим забилась в нем живым, жадным источником, но к этому роднику прибивалось сейчас и другое — он хотел, чтобы все, что он чувствует сейчас, прощально, по-братски обнимая эту румяную, вечно удивленную девочку — чувствовала и понимала она.
Когда Алеша вышел из монастыря и зашагал пешком к Козельску, сквозь еще не оттаявший, но уже шумно щебечущий лес он осознал смятенно: больше всего жаль ему оставлять не святую обитель (сюда-то он так и так вернется, видение старца явно означало призыв), а сестренку. Она была вовсе не такой простушкой, как показалось ему поначалу, нет. В ней жил артистизм, задор, легкость… И много чего еще, чего он толком не понял, но с чем хотелось быть рядом, во что хотелось погружаться глубже и глубже. Как хорошо было с ней говорить! И смеяться… Но и молчать.
Ничего, кроме ее имени и того, что она учится в Москве в педагогическом, Алеша не знал. Даже телефонами они не обменялись — вроде как ни к чему. И в какой именно храм она ходила в Москве, он не узнал. Как мог? Не узнал.
Весну и половину лета Алеша провел в Москве, защищал диплом, получал зачем-то корочку, попутно избавляясь от вещей, книг, тетрадей, накопившихся за время учебы да и за всю жизнь, к чему это теперь? Ветхий человек, как эта старая одежда, кассеты с записями, исчезал, убирался прочь, в тьму прошлого. Несмотря на твердое решение уйти в монастырь, Алеша хотел ее напоследок увидеть. Дважды подряд приезжал к ее институту утром, стоял в стороне, пытаясь разглядеть ее в толпе спешащих на занятия студенток — не ее саму, так хоть подругу в очках; не разглядел.
После Преображения он уже ходил в подряснике, грубых ботинках, измученный, но счастливый, работая то на стройке, то в братском корпусе, то с корзинкой на грибном послушании в лесу. Тяжко было, не привык он столько работать — но все-таки светло, ведь все они делали общее святое дело — восстанавливали обитель из руин, и ребят подобралось много, таких, же как он, — молодых, полных сил, душу готовых положить ради родного монастыря и жизни монашеской. Однажды брат, обычно читавший на службе, сильно простудился, попросили читать Алешу. И оказалось, он читает очень хорошо — звонко, внятно — вскоре его тоже посвятили в чтеца.
В золотом стихаре он выходил в середину храма и ровно с затаенным вдохновением (так ему казалось!) читал Псалтырь, читал Апостол. Солнце лежало на темной, шершавой странице. Книга была совсем старой, еще из тех времен. И только солнце знало и видело, кто читал по ней здесь, в этом же храме, сто лет назад. Державшие книгу пальцы заметно дрожали — между службами он выполнял теперь самую грязную и тяжелую работу: мыл, отскребал, выносил помои. Так отец Игнатий помогал ему бороться с тщеславием, с мыслями о том, как красиво он читает, как глубоко и выразительно звучит его голос.
А потом случилась эта история с благочинным. И почти сразу же, с соседом по келье, которого он считал лучшим своим другом, впрочем, одно с другим было тесно связано. Постепенно вскрылись и другие детали — когда готовились к приезду митрополита, и отец игумен совершил поступок… Но тс-с. Нет, никогда Алеша не обнажал наготу братьев своих, и никому так и не открыл ничего из виденного тогда в монастыре. Но каждый из этих случаев, один за одним оставлял сквозные ранения, а последняя история так и билась в нем несколько месяцев, пока не выжгла всякое желание оставаться здесь дальше. Тем более жить до конца жизни.
Из всех этих историй следовало, в сущности, простое: даже самые искренние здесь — слабые и грешные люди, способные и на подлость, и на предательство, и на любой человеческий грех. И это бы было ничего, но ведь в отличие от тех, кто жил за монастырской оградой, эти, эти учили других. Батюшки, из которых один был… а другой… требовали от других, точно таких, как они, грешных людей, приезжавших в монастырь за советом мирян, невозможного. Проповедовали им бескорыстие, жертвенность, целомудрие, любовь к ближнему и Богу в непосильных пределах, точно забыв оборотиться на себя…
Четыре года спустя, уже в дьяконском сане, отец Сергий навсегда покинул обитель.
В миру он снова превратился в Алешу и почти сразу, как-то взахлеб женился на первой же засидевшейся в девках невесте, которую высмотрел на одном московском приходе. Тогда хотелось только тепла, тепла человеческого и жен­ского, и крепкоголовых мальчишек-сыновей — нормальной, не придуманной, не фальшивой жизни наконец!
Его законная супруга, из многодетной православной семьи, была старше его на несколько лет. Она легко простила ему его прошлое и полюбила его точно такой любовью, в какой нуждалась его неприкаянность и сиротство. Котлеты, борщ, клюквенный с детства любимый кисель. Накормила, спать уложила. Год он проплавал в ощущении длящегося блаженного отходняка и радовался, что может быть просто мужиком, принимать решения, заниматься ремонтом, зарабатывать, есть заслуженный ужин, обнимать жену; в церковь, конечно, не ходил вовсе — и жене доставало такта его не трогать.
Хотя поначалу ему часто снилось, как он служит — как уже дьяконом выходит на солею и провозглашает великую ектенью — тихо, сладко теряя себя, становясь частью возводимого молитвой космоса. Вот храм сей, вот пресвитеры его, дьяконство, иноки, притч, вот богохранимая страна наша, взгляни, Господи, власти и воинства ее, вот они сидят в своих кабинетах, лысые, важные, подписывают бумаги, а вон солдатики маршируют на плацу, и зябко им, и тошно, но шагают, а вот град сей и другие города, городишки и деревни вокруг, а вот и воздух, которым мы дышим, деревья и плоды, а вокруг плещут моря с плавающими и путешествующими, больницы со страждущими, темницы с плененными. Мир человеческий и земной он приносил Господу, к подножию престола Его. Только б не сбиться, только бы голос не задрожал.
Алеша просыпался в тревоге, полдня потом ходил сам не свой. Но через полтора года родился наконец сын. Спать сразу пришлось меньше — он жалел жену, вскакивал к кроватке, баюкал их мальчика — и спал уже совсем по-другому, дергано, вслушиваясь и сквозь сон к пыхтенью в кроватке — совершенно без сновидений.
Он встретил сестренку в поезде. После женитьбы его прошло восемь лет. Он разглядел ее уже на перроне, возле собственного, второго вагона. Но оказались они не только в одном вагоне — в одном купе. Он узнал ее сразу же, когда она протягивала билет проводнице, стоя к нему вполоборота, и огорчился: теперь она и в самом деле располнела, волосы отрастила и собирала в унылый пучок, возможно, от этого золотистый оттенок из них ушел — блеклый, никакой цвет. В уголках глаз, у губ проступили морщины — она выглядела старше своих лет. Он вошел в купе вслед за ней, неторопливо, глядя ей прямо в лицо, поздоровался. Она его не узнала, ответила вежливо, равнодушно. Тогда он назвал ее по имени. Она вздрогнула и так знакомо… заморгала. Оптина, самое начало, Великий пост, весна, помните? — она вспомнила сейчас же, оживилась, сразу помолодела. Заговорили. Нет, совсем не так, как тогда, осторожней, сдержанней, обходя возможные углы, но, когда он пошутил раз и другой, она прыснула точно так же. Даже кулачок подставила, точно смущаясь, как и тогда. Теперь он уже ясно видел в ней ту самую всему удивлявшуюся девочку, которая тоже никуда, оказывается, не делась. Только теперь все, что и тогда было в ней — любопытство, веселье, задор, — точно осолилось, и эта соль, эта новая горечь сделала все в ней определенней, законченней и… совершенней.
Она давно была замужем. Старшему ее мальчику уже исполнилось девять, младшему — два, всего у нее было четверо детей, в середине — две девочки. «Обычные православные штучки», — вздохнул он про себя, потому что видел: она несчастна, хотя, конечно, любит своих детей. Но они не сделали ее счастливой, потому что счастливой женщину делают не дети. Она упрямо избегала говорить о муже. Даже когда рассказывала, как выходила за него, все равно не называла его никак, точно он и не участвовал в этом — «тут я получила предложение, от которого сначала отказалась, а потом думала-думала да и согласилась, мама очень этого хотела, все уговаривала меня… отец Александр нас и обвенчал…» Алеша все-таки решился:
— Ну, и кто же он, кто твой избранник?
Она только рукой махнула и ответила странно: «наш папа», знакомо пожала плечами и не захотела продолжать. Он не посмел расспрашивать.
Он ехал в командировку, она к бабушке — та была совсем плоха, собралась умирать и звала любимую внучку проститься. Только один пассажир сидел с ними в купе, возвращавшийся домой молодой стриженный под ноль парень, с наушниками в ушах, с плеером, в странном полосатом пиджаке. Паренек почти сразу же забрался на верхнюю полку да так и лежал там — листая рекламную газетку, поглядывая в окно. Когда он поворачивал голову, было видно, как он шевелит губами — подпевает. Под столиком стояли его ярко-вишневые лаковые ботинки.
В начале ночи ботинки утопали прочь. Они продолжали говорить. Поначалу еще делая вид, что говорят так же, как и при соседе, но разговор изменился, едва они остались вдвоем, все вдруг усилилось — открытость, понимание, чуткость. Только под утро обоих сморил сон. Прощаясь, бледные, не вы­спавшиеся, оба понимали: началось. Что-то, в чем оба нуждаются и чего оба хотят. Как хорошо, что встретились — наконец!

* * *

Странные у них сложились отношения. И пока он уверял себя, что на самом деле никаких отношений нет, что все это — только нелепость и бабьи басни, прошло еще пять лет.
Первые полгода они только созванивались, обсуждали ее старшенького, второклассника, который все терял, и костюмы младших девочек на садовский праздник, про маленького почти не говорили… Как это всплыло, этот учебник?
Она вздохнула:
— Вася опять учебник где-то посеял. Им в школе выдали, а ни в одном магазине этого издания уже нет. Неужели ксерить придется? И как его потом в школу носить, этот ксерокс огромный?
Вася потерял учебник французского, Алеша расспросил, что за издание, с какой картинкой на обложке, и пообещал достать. Поискал в Интернете, нашел, и через два дня уже ехал с голубеньким трофеем в пакете. Он рулил, погрузившись в пустоту, не думая ни о чем, но не успела она сесть к нему в машину, как Алеша начал ее целовать в лицо, в губы — ласково и восхищенно, не оставляя ей выбора. После мгновения растерянности она откликнулась так, будто только этого и ждала, за тем и явилась. Так начался их первый год тайных свиданий, год влюбленного открывания друг друга, полный невыносимой, но такой необходимой зависимости от этих встреч, эсэмэсок, перезваниваний кратких… Но несмотря на то острое счастье, которое обрушивали на него эти отношения, ни одной абсолютно счастливой встречи у них все-таки не было — из-за нее. Каждое свидание было проникнуто ее тоской, ее молчаливым вопросом «что я делаю? как я смею?». Ничего подобного она не произносила, но он читал это в ее глазах — особенно отчетливо после, когда все уже было позади.
В своей тоске она жила одиноко. Это было «что делаю я?», и он не понимал, как вырвать ее из сумрачного царства бесполезных угрызений, как хотя бы раздвинуть ее замкнувшееся в себе, сжавшееся в скулящий комок «я» до «мы». Это делаем мы. У меня тоже семья. Тоже сын. Это мы. Нас — двое. Единственное, на что он был способен, повторять ей все то же: давай будем вместе всегда. Давай будем вместе всегда. Давай!.. Это казалось так просто, правильно, так единственно возможно. Но она не хотела уходить от мужа. Не могла? И по-прежнему не хотела о муже говорить. Никогда. Как и тогда в поезде тщательно обходила его стороной — и за все это время помянула о нем только раз, сказав, что человек он тяжелый. Да ты же не любишь его, ты же… Давай поселимся в большой трехкомнатной квартире, снимем где-нибудь на окраине, в новом, недавно отстроенном доме, там совсем другие размеры да и цены, я буду работать, ты...
Но эти разговоры только удаляли его от нее, едва он начинал звать ее в побег, особенно вот так конкретно, рисуя очертания их квартиры, со дна ее глаз поднималась отчужденность, она смотрела на него словно со стороны, чуть не с досадой. Она не могла. Не могла так. Она не говорила «а как же дети?», но он угадывал их имена, имена всех четверых ее детей — Петр, Полина, Таисия, Федор — в этой наступавшей замкнутости. Детей нельзя было лишать отца, дети не должны были наблюдать разрушение семьи. Хорошо, пусть наблюдают разрушение матери, — цедил он точно в ответ ей, хотя она молчала.
В конце концов он затаился. Тем более она по-прежнему соглашалась встречаться. Так часто, как только получалось. Тогда получалось раз, изредка два в месяц. Он был счастлив. Он тоже пока не уходил от жены, но жена точно перестала существовать. Сын — нет. Сын и тогда нет.
А спустя год, безумный, полный обожания плачущего, она провозгласила вдруг новые правила. Такие бесчеловечные, что сначала он не поверил. Разозлился — но не поверил. Надо сократить встречи. И не просто сократить…
До этого он был главным, но с минуты, когда правила были объявлены, спокойным, уставшим голосом, в номере ветхой привокзальной гостинички, снятом на два часа (которые уже истекали!) — главной стала она. И вот уже который год подряд — третий? четвертый? не может быть — начиная с первых чисел сентября, он то и дело проверял, не забыл ли дома мобильный, не получил ли незамеченных сообщений, и особенно внимательно проглядывал пропущенные звонки.
Именно с этого времени и следовало ожидать ее появления. Ее непредсказуемость укладывалась в три последние месяца года.
Правила заключались в следующем. Встречаться раз в год. Это было правило номер один.
— Я понял, понял. Значит, и каяться придется всего раз в год? Так ли? Но тогда давай уж подгадаем наши встречи под чистый понедельник! — язвил он, натягивая рубашку и пока лишь посмеиваясь, еще не ведая, что она всерьез, она правда надеется их исполнять. — Под начало Великого поста, а? К Пасхе как раз хватит времени очиститься.
Она молчала, даже не смотрела на него.
— Ты, может, думаешь, у Бога там счеты, да? Часы? — он уже повысил голос, он не знал, как докричаться до нее. — Думаешь, Бог считает, сколько дней прошло, и живет по земному календарю? Что Ему твои раз в год, Ему, у которого тысяча лет как один день?
Она сидела в кресле напротив, уже одетая, чуть отвернувшись, глядя в окно, за которым серебрилось зимнее московское небо, на удивление солнечное, и по-прежнему не отвечала, точно не слыша. Когда он закончил говорить, она вновь повернула голову и продолжила как ни в чем не бывало… Интересно, она и с детьми своими так же? Так же их воспитывает? Именно в эту минуту Алеша подумал, что совершенно не знает ее, что до сих пор смотрелся в зеркало.
Правило второе — звонить будет она. Звонить со своего, хорошо известного ему номера, но отныне номер этот будет использоваться тот самый единственный раз в году — в остальное время сим-карта уляжется в потайном месте, чтобы ждать своего показательного выступления целый год. Да, она потеряет этот телефон, тот, что у нее сейчас, чтобы купить новый, новый телефон и новую симку, а старую спрячет до следующего года…
Ему уже не хотелось шутить, иронизировать. Пусть объяснения эти все-таки смехотворны, сама подробность их вывела его из себя. Как она все хорошо продумала! Даже про сим-карту — это чтобы он, не дай бог, не сорвался, не позвонил! Дура! Он и без всех этих хитростей не позвонит. Никогда.
Алеша ходил по тесному номеру, уже не сдерживая гнев — половицы отчаянно скрипели, когда здесь последний раз делали ремонт? Наконец он остановился, скрип послушно замер.
— Раз в год — это все равно что ни разу. Это значит никогда. Я понял. Разбегаемся. Прощай.
Он хотел добавить что-то еще и колебался, но она уже кивнула, встала. Понимаю. И все-таки я тебе позвоню. Сказала, уже не оборачиваясь, мимо.
Стянула с вешалки пальтецо, подхватила сумочку и вышла. Из дряблого гостиничного номерка.
Так, в январе 2009 года она столкнула его в ледяную яму.
Тогда он и пережил все это впервые — превращение воздуха в яд. И, чтобы справиться, попытался вышибить клин клином — стал глушить боль спиртом. Отрава на отраву — и даже помогало, каждый вечер он превращался в краснорожий, лыка не вязавший бесчувственный мешок, к ужасу жены, которая все пыталась его уговорить, все расспрашивала. Кончился этот ежевечерний марафон неприятно — сердце, и до того не идеальное, устроило бунт; увезенный на «скорой», почти месяц Алеша провел в больнице. Постоянная боль, беседы с соседями по койке, мерная, но суетливая больничная жизнь погрузили его в новые заботы — анализы, кардиограмма, капельница, физиотерапия, отложенная шахматная партия с Миронычем из сто девятой палаты, сколько дать врачу, как лучше отблагодарить медсестер? Он научился радоваться просто тогда, когда боль стихала, когда чувствовал себя хотя бы немного лучше, не забывая, конечно, отмечать про себя, что здесь не только не тоскует о ней, но даже почти ее не вспоминает. Он вышел из больницы, когда уже наступило лето. Все распустилось, оказывается, тут, на воле, все цвело, а вишни в парке возле дома, где он гулял с сыном, уже осыпались. Он дышал спокойно, свободно. Полной грудью. Он был исцелен.
Она позвонила намного раньше, чем обещала, в солнечный сентябрьский денек. Он не ответил, наслаждаясь обретенной силой, но прошло всего несколько минут, и он стал ждать, он был уверен — сейчас перезвонит! Она перезвонила только через сутки, в течение которых воздух снова сделался разреженным и вдохнуть его полной грудью стало невозможно. И уже через час после второго ее, наконец раздавшегося звонка он уже сжимал ее крепко-крепко, в собственном доме, на родном диване, днем, пока не было никого, а она медленно говорила, словно сквозь забытье: «Ты. Все внутри меня — ты. Ты один, всегда. И это так светло и так страшно». Девять месяцев терзаний утонули в пресветлой лазури почти летнего дня.
Так и пошло.
Год он жил семьянином, благородным доном, мужем и отцом, а потом отправлялся в короткое плаванье, на остров лазури. Хорошо бы, конечно, было жить этот год, не помня, не ведая об острове, каждый раз принимая его как не­жданное чудо, но это было, увы, невозможно никак. Миг сияния был оплачен неизбежным — скатертью, солонкой, газом.
Он, медик, узнавал симптомы, и сам ставил себе диагноз: отравление солью тяжелых металлов. Свинец, именно свинец, не ртуть, не кадмий. Свинец, распавшийся на коллоиды фосфата и альбумината, циркулировал по нему, оседая смертным грузом в костях, печени, почках и головном мозге. Свинцовый яд копился и все непоправимей, с каждым годом все глубже отравлял его изнутри. Каждый следующий раз после разлуки нехватка воздуха наступала раньше, хотя и прежняя острота переживаний от этого немного притупилась, зато прибавлялись новые симптомы. Он уже не только с трудом дышал, он не мог быстро двигаться, легко ходить — нужно было пробиваться сквозь постоянную боль, тошноту, тяжесть. Однажды в припадке малодушия (в какой это было год?) Алеша даже взвесился — в подвале их офиса работал тренажерный зал и стояли весы. Улучил минутку и забежал проверить! Не физическая ли это в самом деле тяжесть, не поправился ли он, не потяжелел? Нет. Оказалось, он даже похудел немного и весил меньше своего обычного веса. Но тогда почему бесплотные желания, ощущения, а значит, повторял он себе, чтобы окончательно не свихнуться, значит, не имеющие веса, обретали свойства материи? Повисали неподъемной взвесью в крови? Как это могло быть?
Но были и приобретения. К третьему разу он научился мысленно выпаривать свинцовые частицы из воздуха, соединять их в сплав, тяжелый слиток, который бросал в рюкзак. Рюкзак закидывал за спину. Пусть полежит, так все же намного легче, легче передвигаться, потому что он пойдет себе дальше, пешком. Да он и был в путешествии, вечным странником, бредущим к своему декабрю. Несколько дней слиток его не тревожил, пока все не начиналось заново, но эти дни были отдыхом, хотя одновременно с победой над воздухом и собственным дыханием все вокруг окончательно угасало, делалось вовсе уж пресным на вкус, исчезали оттенки, краски — бледное, стальное бесчувствие без вкуса.
И тогда он писал ей письмецо. В безумной надежде. Маленькую эсэмэску. Полную ерунду. Дождь пошел. Снег пошел. Первый снег. Последний. Первый дождь.
Сообщение так и зависало, ожидание сведений о доставке все длилось. Сим-карта лежала вынутой в белом конверте в ящике ее стола. И опять он сходил с ума и заклинал, молил этот твердый прямоугольничек хоть ненадолго запрыгнуть в телефон и ожить, отозваться! Однажды мольбы подействовали — сообщение оказалось доставлено, немедленно. Едва он увидел вспыхнувшую зеленую галочку возле конверта, как тотчас понял, что попал в ловушку. Вентиль открыли, воздух снова начал поступать в легкие свободно, краски сиять, он дышал, видел, жил, но ощущал себя в клетке. Все того же ожидания. Ведь теперь он будет ждать ответа! Теперь ему дико хотелось еще и позвонить. Он терпел беспредельный день, а к вечеру позвонил — естественно. Абонент не отвечал. В какую прорезь ему удалось протиснуться, кто получил его письмо? Так никогда он и не узнал, потому что, когда они наконец встретились, было не до выяснений.
В позапрошлом году звонок раздался уже перед самыми ноябрьскими праздниками и застал его в магазине, где он выяснял отличия одного Самсунга от другого, так и не выяснил, вышел в середине разговора с продавцом, пошагал с прижатым к уху телефоном на улицу, слепо, по Кожуховской набережной, в сторону Павелецкого вокзала, как всегда удивляясь: мир преобразился и засиял — маленькие белые колючки, пронизывающий ветер, слитые с ее голосом, были не счастьем, нет, были глотком жизни.
Год назад прошли все сроки, а она все не появлялась.
Он терял надежду постепенно, пока к началу декабря не осознал: ее больше нет! Вот почему она не звонит. Нет в этом городе, в этой стране, на этой земле. Умерла. Но отпустить ее он был не в силах, Алеша начал молиться — впервые с тех монастырских пор, всхлипывая, малодушно. Даже заехал в церковь, чтобы подать записку за здравие и ждал, ждал вопреки очевидно давнишним ее похоронам. Бродил по царству мертвых, искал ее тень и не находил. В тот год к безвоздушию прибавился дымчатый сумрак в глазах, даже когда солнце сияло — все было подернуто тонкой пленкой, он тер и тер глаза. Помутнение хрусталика? Но к врачу даже не пошел, слишком устал. И впервые подумал о собственной смерти как о единственном и таком естественном выходе, и сознательно ее захотел.
Она позвонила 26 декабря, сказала, что болела, лежала в больнице, и что встретиться сможет не раньше чем через месяц. При первых же звуках ее голоса муть в глазах обратилась в прозрачность, легкие задышали в полную силу. Он готов был подождать, конечно, и этот новый месяц ожидания дышал легко, видел ясно. Болезнь ее была серьезной, но не к смерти, они увиделись в самом конце января — и снова все было лучше, чем прежде, просто потому что они не виделись год, и можно было прожить новые десять месяцев до новой встречи.
И вот они снова истекали, кончался сентябрь, 2012 года, и он нервничал. Клял ее дурацкие высосанные из пальца, из Ванек-встанек, Тургенева и Бунина (так он однажды и ей это сформулировал) правила.
Но когда наконец получил эсэмэску, подписанную ее именем, перезвонил и услышал ее голос — снова забыл все. Как обычно. Действительно нелепость, действительно невозможно так жить, но вот ведь жили и так и не придумали, как по-другому.
На этот раз она назначила ему свидание в дачном подмосковном домике, недалеко от Москвы. Она отправилась туда вполне официально (и за день до этого написала ему). Накануне сторож сообщил, что, похоже, в дом их залезли — окно выставлено, хотя на двери замок. Она приехала разбираться.
Алеша бросил машину возле шоссе и пошел пешком, чтобы не привлекать внимания соседей, если они случатся. Зима выдалась малоснежной, снег едва прикрыл дорогу, даже сугробов не намело, под ногами хрустел ледок, шагалось бодро. Он шел мимо пригорюнившихся за заборами старорежимных генераль­ских дач, деревянных, из прошлого века — и хоть бы кто перестроил, поставил новый дом — нет! На этой улочке стояли сплошь ветераны — двухэтажные, с высокими окнами, кое-какие с балконцами даже, послевоенная роскошь — но ветхие, словно рассыпающиеся на глазах. Каждому второму хотелось подставить плечо — снять облупившуюся краску, покрасить заново, поднять просевший фундамент, перестелить крышу, заменить скрипучие двери…
Ее дом он увидел сразу — самый зеленый, так она сказала. Он и правда выглядел свежее соседей — хотя был из того же полка. Из трубы вырывался легкий, тут же уносимый ветром дым. Алеша прошел по участку, поднялся на крыльцо, постучал — она уже стояла на пороге, одетая, в красной распахнутой куртке, с какой-то фиолетовой тряпкой в руке, глаза сияли — и опять она оказалась чуть другой, чем он ее помнил. Не то чтоб старше на год, нет, просто на год иная.
В доме стояла нежилая прохлада, хотя печь топилась, но раздеваться не хотелось. Ледяным тянуло из дальней комнаты, там вор выставил стекло. Унес он только макароны, консервы и несколько теплых вещей. «Это был кто-то очень голодный и замерзший», — улыбнулась она.
Сегодня у них было не полтора и не два часа — целый день.
И первый раз за все то время, что они встречались, они пожили семьей.
Он принес из колонки на краю общей улицы воду. Колонка была припорошена снежком, ни следа человеческого — слава Богу! Она поставила на печку закопченный чайник. Он заколачивал фанерным листом выставленное вором стекло — она придерживала фанеру, подавала ему гвозди, все время благодарила. Если бы не ты… Он не отвечал, не хотел, хотя странность сквозила — работа мужская, почему сам хозяин не приехал, отправил жену? А если бы вор все еще прятался здесь? Или это она уговорила мужа, имея в виду их встречу? Но Алеша ничего не спрашивал, стучал себе молотком, поглядывая на нее, на развешанные по комнате, пожалуй, в избытке иконы — и, вгоняя в два удара последний гвоздь, внезапно понял. Понял, кто ее муж. Да священник же. Она — матушка. Вот оно что. И не потому только, что детей много, что икон невпроворот, а по всему сразу — множество накопленных за эти годы мелочей сейчас же получили объяснение. Спрыгивая со стула вниз, он громко и освобождено выдохнул. И сразу же был ласково подхвачен вопросом «устал»? Что ты, я полон сил.
И рубил дрова во дворе, принес березовые полешки в дом, ссыпал у печки. Она кормила его привезенными из Москвы, необыкновенно вкусными щами, ухаживала — в своем духе — невесомо, легко, с улыбкой. Он любовался. Она и правда, была совершенна. Взлеты рук, маленькие розовые уши, и облако волос, сияющее на скромном зимнем свету — наконец-то она отпустила их на волю. Занавеска на окне лимонная, полупрозрачная, горка дров у печи, стол деревянный, темный, на чуть вывернутых резных ногах — старше дома, стеклянная вазочка для сахара из его детства, два куска бородинского, бисер тмина на дереве. Заснеженный сад за окном. Так и будет выглядеть его рай. Если умирать, то прямо сейчас, здесь, лучше уже не будет, — подумал он неожиданно, но совершенно спокойно.
Уже незадолго до исхода, до окончания этими небесами, лесами, садом подаренного дня, Алеша заплакал.
Что ты?
Он не ответил. Он не мог сказать, что с той же ясностью, с какой когда-то различал прохудившийся локоть подрясника преподобного Амвросия, с какой увидел сегодня утром, кто ее муж, теперь видит: прощание. Больше они не встретятся, никогда.
Она отказалась ехать с ним, процедила что-то вроде «я на электричке, меня ж на вокзале будут встречать», подбросил ее только до станции — и помчал. До МКАД донесся мгновенно, но в городе почти сразу пришлось притормозить.
Но он и не спешил никуда. Он по-прежнему ощущал себя на вершине покоя — расслабленный, размягченный, переполненный ее словами, прикосновениями, ее теплом, закутанный ее любовью как младенец пеленкой — скользя по сияющей предновогодней Москве. И без всякого спросу, точно помимо него, словно благодаря все той же прозорливости, которая раскрылась в нем сегодня, Алеша понял вдруг: ничего лучше тех четырех монастырских лет в его жизни не было.
Нет, не только не было, ничего лучше в его жизни — тут он почувствовал, что тот самый воздух, которым он надышался наконец до отвала, снова покидает его, безвозвратно выходит из легких… почему так рано? — ничего лучше в его жизни уже и не будет. Ничего лучше молитв в алтаре и в келье, выходов на середину храма с Псалтырью и торжественного чтения святых слов — не будет. И это «не будет» без предупреждения, вероломно прошило его тонким острым ледяным стержнем. Он застонал. Стержень входил все глубже — боль сделалась невыносимой. И все тянулась. У такой боли должен быть конец. Но она продолжалась, ровно-ровно. Даже закричать он не мог, только зажмурился покрепче.
Инфаркт? Инсульт? Это от недостатка кислорода, клеткам мозга слишком долго недоставало кислорода, думал он почти в бреду, артерии блокировали свинцовые бляшки, свинец разлуки расставлял невидимо свои посты, и вот... Но может быть, все это результат колотой раны — протаранившего его только что стержня? Он снова открыл глаза. И подумал трезво, что приступ протекает иначе, совсем иначе, чем тогда, когда «скорая» увезла его после очередной бутылки. И что на этот раз он совершенно один. Стержень замер, боль приотпустила и сейчас же в тонкую, как лезвие, паузу пробился луч — день его крещения: насупленная бабка в темно-красном платке, с алюминиевым чайником в морщинистой, загорелой руке, наполняла кипятком высокую серебристую чашу, белобрысый бойкий младенец, смешно машущий ручками, — это для него готовили теплую воду, и слова батюшки Николая, которые он запомнил навсегда, но что-то не вспоминал давно, а теперь вот всплыли, колыхались бликами на воде: «Возможно, никогда уже больше, Алеша, не будет у тебя таких открытий».Опять это «никогда»! И снова шевельнулось ледяное шило.
Сзади сигналили машины, он их слышал, он видел зеленый приветливый кружок светофора, мерцающую оранжевыми огоньками гирлянду в витрине, он все сознавал и понимал, что самое время нажать на газ и поехать, но не мог шевельнуться, тем более двинуть машину с места, только незнакомо, будто это уже и не он, застонал; даже стон дался ему тяжело и отнял последние силы. Голова у него запрокинулась, и снова он увидел в прорезь: чаша, тепло, свет горит. Он жадно смотрел в жаркую, праздничную воду. В движение сияющих бликов. Оседавший на зимних стеклах горячий пар. Все кончалось, кончалась многолетняя мука, он уже понимал — через несколько мгновений ему станет все равно, он будет наконец свободен. И испытывал только радость, радость, несущую его все дальше, выше.







_________________________________________

Об авторе: МАЙЯ КУЧЕРСКАЯ

Родилась в Москве. Окончила филологический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова, а также аспирантуру Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе (UCLA). Кандидат филологических наук. Профессор факультета филологии в Высшей школе экономике, преподаёт русскую литературу XIX века. Сотрудник газеты «Ведомости».

Автор книг: «Современный патерик.: чтение для впавших в уныние», «Евангельские рассказы», «Бог дождя» и «Тётя Мотя». Проза Майи Кучерской переведена на английский язык.

Лауреат Бунинской премии 2006 года за книгу «Современный патерик» и лауреат «Студенческого Букера» за роман «Бог дождя». В сентябре 2012 года вышел новый роман писательницы «Тётя Мотя», журнальный вариант которого был сначала опубликован в «Знамени» (№ 7—8). В 2013 году роман вошёл в короткий список премии «Большая книга» и премии «Ясная Поляна».скачать dle 12.1




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
1 802
Опубликовано 28 июл 2014

ВХОД НА САЙТ