ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Марат Басыров. ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ

Марат Басыров. ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ

Марат Басыров. ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ
(рассказы)


ОН НЕ ВИНОВАТ

В мой запой ворвался телефонный звонок.

Звонила подруга, с которой меня связывала давняя межполовая дружба.

- Собирайся, – сказала она в трубку. – Заеду через пятнадцать минут.

- Водки привези, – прохрипел я.

- Ху…шки, – и дала отбой.

Я посидел немного, потом лег, потом снова сел. Посмотрел на часы. Пятнадцать минут истекали.

Снова заверещал телефон.

- Да.

- Мы внизу. Спускайся.

Мне было плохо, но я уже знал, что скоро все кончится. Я не умру. Господи, ты не убьешь меня в этот раз!

У подъезда стоял синий «фордик». Шел мелкий дождь. Задняя дверца отворилось, едва я нарисовался на крыльце.

- Ну и рожа!

Я залез в салон.

- На свою посмотри.

- Да ты хамло!

- Ладно, хочешь станцую?

- Пожалуй, не надо. Можешь Белову поцеловать.

Подруга Марины, сидевшая рядом с ней на переднем сидении, перекрестилась.

- Боже, Боже, Боже, – скороговоркой сказала она. – Спаси и сохрани.

Мотор завелся, и машина тронулась.

Я смотрел в окно, за которым мелькал город. Он был, как живой. Кто-то кому-то смертельно надоел: то ли он мне, то ли я ему.

Мы остановились возле подъезда наркологического диспансера. Дворники в последний раз смахнули капли с лобового стекла и замерли.

Внутри была лестница, она вела наверх, но не к небесам. Меня охватило тупое равнодушие.

- Что? – спросила Марина.

- Все нормально. Просто устал.

- Устал что?

- Отстань от человека, – вступилась Белова.

- А что? От чего он устал?

- Ну, Марина…

- Что Марина? Пусть скажет, чего он молчит? Кто устал?

- Он, не ты.

- Ах, он устал!

- Да, господи, он!

- А от чего это он мог устать? Он что, кирпичи своим пенисом разгружал?

Белова улыбнулась. Ей понравилась картинка.

- Ну, может, и разгружал. Может, даже и пенисом.

Теперь они ржали на пару.

Я вздохнул. Это была плата.

- Прости, – Марина взяла меня за локоть. – Мы тут дурачимся, а тебе, наверное, на самом деле плохо…

- Мне хорошо.

Мы пошли по коридору, на стенах висели плакаты. «Разрез печени алкоголика». «Камни в почках алкаша». «Вредители тела и души». «Это больше, чем грех».

Не знаю, как насчет греха, но то, что я чувствовал, уже давно не умещалось во мне. Как будто что-то, что я до сих пор легко нес в нагрудном кармане, разрослось до размеров этого коридора.

Дверь с табличкой «Заведующий отделением» была закрыта.

- Мы что, опоздали?

Отворилась соседняя дверь.

- Вам кого? – на пороге появился бородатый мужик в белом халате.

- Нам Елену Алексеевну.

- Она уже ушла.

- А как бы укольчик сделать?

Мужик мотнул бородой вглубь кабинета.

- Укольчик, наверное, вам, – уставился он на меня, когда мы расселись перед ним на стульях.

- Мне.

- Согласны на химзащиту?

- Согласен.

- Правда что ли?

- Конечно.

У него был весьма скептический вид. Судя по всему, он отказывался верить в мою добровольность.

Мы смотрели друг на друга как идиот на идиота.

Он почесал под бородой.

- А что если сейчас выйти на улицу, пройти сто метров до магазина и купить пива?

Вопрос был неожиданным. Мне пришлось взять паузу.

- Пиво не поможет, – наконец сказал я. – Тогда уж лучше водки.

- Водки! – оживился он. – Ну конечно!

Я снова задумался.

- Да.

- Что да?

- Вы мне выпить предлагаете?

- Так! – вмешалась Марина. – Что-то я не понимаю. Мы сюда за чем приехали?

- Кто эти женщины? – мужик разговаривал исключительно со мной.

- Эти? – я обернулся на подруг. – Да хрен знает!

Он полез в карман и вынул лопатник.

- Ну что, сгоняешь?

Меня сотряс сильный тычок в бок.

- Это что за цирк?! – Марина едва не орала. – Вы вообще кто такой?!

- Ну? – не обращая на нее внимания, мужик глядел на меня в упор.

Мне вдруг мучительно, до боли в груди, захотелось выпить. Еще пять минут назад казалось, что я не могу даже думать об алкоголе, а сейчас полжизни отдал бы за стакан водки.

- Не смей! – шипела мне на ухо Марина. – Уеду, и больше ты меня не увидишь.

Я молчал.

- Слышишь меня?

Я не слышал.

- Сдохнешь в этом кабинете!

- Стоп! – остановил ее мужик. – Почему в кабинете? Не в кабинете. Под забором концы отдаст.

Он проговорил это жестко, убирая со стола свой пухлый гаманок.

- Хуясе, – тихо сказала Белова.

- А вы как думали? Алкоголизм не лечится. Но блокируется.

- И? – я почувствовал себя изнасилованным.

- Будем блокировать!

Мне захотелось сказать ему, какой он мудак.

- Слава Богу! – выдохнула Марина. – Вы психолог.

- Философ, – поддержала Белова.

- Я всего лишь врач, – скромно улыбнулся тот.

Надо мной висел потолок, под ним капельница. Подходила и отходила немолодая сестра с лицом мадонны. Я чувствовал, как стремительно в нее влюбляюсь. Очень хотелось сказать ей это, но в глазах стояли слезы, и я боялся расплакаться. Все, что со мной было, все прошлое, весь мир сузился до ее лица с морщинками возле рта и глаз. Она наклонялась надо мной и спрашивала: «Все хорошо?»

Мне было хорошо. У меня воняли носки, но мадонна даже не поморщилась. Я готов был пролежать так всю жизнь.

- Простите, – позвал я ее.

Послышались шаги.

- Да? – заглянула она за ширму. Потом подошла и проверила капельницу, потрогав руками баллон.

Мне захотелось, чтобы она дотронулась и до меня.

- Вас как зовут? – спросил я.

- Нина, – ответила она устало. Я ждал ее улыбку, но улыбки не было.

- А вы тут… давно работаете?

- Нет.

- А еще долго будете?

На свой глупый вопрос ответа я не получил. Ей было не до меня. Я был десятым, двенадцатым или двадцатым за сегодняшний день, от кого так же воняло. Она устала. Что я хотел услышать?

Физраствор промывает кровь, но не мозги.

Кто же промоет мои мозги?

Что меня спасет, вынесет и сохранит?

Я лежал на кушетке, с полиэтиленовым отростком из руки, и вытирал слезы.

Где мои сорок лет? Куда они подевались? Куда делся я, каждодневный в этих сорока долгих годах, такой разный и такой мучительно живой? Где та кровь, те чувства, тот воздух счастья и свободы?

Как банально проходит жизнь! Какие избитые тропинки ты протоптал для нас, Господи!
Мы ходим по ним, стараясь попадать в следы, но, видимо, широки твои шаги. Ты знаешь, куда ты шел, а мы не ведаем. И несем чушь. И я говорю тебе это, потому что больше не знаю, что сказать.

Снова подошла сестра. Она все так же была прекрасна, но я уже знал, что это обман.
В ее руке был шприц.

- В задницу? – спросил я.

- Что? – не поняла она.

- Колоть куда будете?

- Под лопатку.

Когда она сделала укол, меня охватил жар. Как будто огонь, родившийся в паху, прошел все тело изнутри и полез изо рта.

- Вам часто признаются в любви? – обдал я ее напоследок.

- Постоянно, – ответила она.

Когда я пил, время двигалось неравномерно: то ползло на брюхе, то стремительно проносилось мимо. Я мог его погладить, но мне было страшно протянуть руку, – чего она могла коснуться? Вещей, разбросанных вокруг? Стен, дверей, унитаза? Живого существа, которое когда-нибудь умрет? Во всем, везде, в любой закорючке было время, – заглядывая в зеркало, я находил его в своих нечесаных волосах, в мешках под глазами. Казалось, замедлив свой ход, проявляясь тут и там столь откровенно, оно хотело что-то мне открыть. Например, что я умираю. Медленно, каждый день, незаметно. Что после определенного возраста мы, все, начинаем умирать, и нет пути назад.

Все это хотелось кому-то рассказать, с кем-то поделиться. Было тоскливо понимать это одному, жить наедине с таким знанием и не попытаться разбить голову о бетонный угол. Сдерживать себя, борясь с чувством неминуемой утраты, которая уже происходит, ежесекундно, чтобы ты ни делал, как бы ни храбрился, наливая новый стакан.

Очень легко опустить руки.

Вот сосед с нижнего этажа ушел за полгода. Выдал замуж дочь, продал москвичонок, потушил глаза, как свет в прихожей, и стал хлестать не просыхая. У него была квартира, дача, жена, собака. Он стал дедом, но это его уже не колыхало. Ему все обрыдло. Думаю, он вдруг понял, что его нае…али – цинично, намеренно, безжалостно. Равнодушно. Не близкие, не те, кого он знал. Кто-то, кого он никогда не видел. Может быть, ты, Господи. И тогда он сорвался в пропасть, чьи отвесные стены были отполированы до блеска. Не за что было зацепиться. Ну, или не за чем…

- Ужасные истории рассказываешь, – Марина тормознула у моего подъезда.

Было уже темно, в окнах пятиэтажного дома горели огни. Все, кто хотел, включили свет.
Белову мы высадили раньше, я пересел на ее сидение.

- Покурим?

- Давай.

Марина достала из бардачка сигареты.

Мы закурили.

- Ты не хандри, – она нажала клавишу на приборной доске, и стекла дверей поползли вниз.

- Ладно, – я затягивался дымом и выпускал его в темный сырой воздух. Он был густ, в нем можно было выдувать коридоры. У меня немного кружилась голова.

Мы молчали. Мне не хотелось идти домой.

Попроситься поспать в машине?

В детстве я мечтал иметь дом на колесах. Или хотя бы на крыше.

Я щелчком забросил бычок в кусты.

Потом потянулся к Марине, мы обнялись. Она была одна из немногих, кто не отвернулся от меня. Где был Бог и все его ангелы? А подруга – вот она, я чувствовал грудью ее грудь.
Мы разлепились, и я вылез из машины. Побрел к подъезду, шаря в карманах куртки в поисках ключа.

- Эй! – окликнула меня Марина.

Я обернулся.

- Он не виноват, слышишь?

- Кто?

Она завела мотор и уехала.

Я еще немного постоял, послушал тишину и открыл дверь подъезда.




ПЕЧАТНАЯ МАШИНА

В ту зиму я украл печатную машинку. Я унес ее из клиники гриппа под носом сонных сторожей, начхав на всё их обхождение. Они (врачи и медсестры) даже не заметят пропажи, – утешал я себя, морозным утром спеша к метро. Тяжеленная машинка покоилась у меня на спине в футляре для аккордеона. Первый же рядовой ментяра, тормознув меня, мог стать моим прокурором. Я же мечтал стать поэтом. Гений Иосифа Бродского не давал мне покоя. Я ревел от зависти, читая его стихи. Он ставил под пресс все мое существование. Менты, сторожа, бродский, мои кривые рифмы – вся эта хренобратия строевым шагом маршировала за мной, тяжело припечатывая мой затылок.

Придя домой, я обнаружил, что слямзаная машинка оказалась увечной: в пехотных рядах ее алфавита не хватало двух букв – А и М. Кто-то может сказать, что это сущий буздяк, но без этих букв некоторые слова теряли значение, а, например, «мама» вообще растворялась в пустоте без остатка. Моя мама и вправду была далеко, так что мне ничего не оставалось, как просто принять обе эти данности, объединив их в одну.

На улице гремел февраль, не тот, пастернаковский, когда нужно было, кровь из носу, достать чернил и плакать, а самый что ни на есть некрасовский. Последние его дни с трудом тащили упирающуюся баржу зимы. Я сидел и одним пальцем стучал по маленьким круглым кнопкам.

Мне было невыносимо от собственной бездарности. Никто меня не любил, не было ни одной женщины, которая бы заплакала над моими стихами. Я комкал листки бумаги и заправлял новые. Я не хотел достичь совершенства, я хотел понять, чем оно грозит. Решив подступиться к нему с черного хода, я тем самым сжигал за собой мосты.

Вре…я год… зи……. Н… гр…ниц…х спокойствие. Сны… – печатал я одним пальцем. Меня завораживала пронзительность недосказанного, рождающаяся на бумаге. Лишь спокойствие и сны оставались привычно целыми.

С чего нужно начать? – размышлял я. – С белого листа. – С голых стен. – С последнего зимнего дня?

Измени мир вокруг себя, и изменишься сам. Эта была та формула, которая на начальной стадии не требовала никаких усилий. Попробуйте напечатать: мама мыла раму, не имея в распоряжении двух основных для этой фразы букв. А? Что получилось? Примерно это я и имел в виду.

Для начала нужно было избавиться от мебели. Секретер, шкаф, тумбочки, стол – все подвергалось выселению. Не понимая до конца, зачем мне это нужно, я был твердо уверен в правоте своих действий. Спокойствие и сны? Ага! В таком случае, кровать – тоже на х..! Оба стула, большие, как братья Кличко, – долой! Тапочки также шли на помойку. Всё: от сеточки для волос до занавесок на окне – в Красную конноармию! Пусть скачут себе, помахивая сверкающими на солнце шашками. Пусть ослепляют других выкабенистым своим аллюром.

Короче, я загородил весь коридор всем этим хламом. Соседи злобно молчали, но связываться боялись. В моих глазах читалась отрезвляющая и приводящая в чувства решимость. В моих глазах блистало по эвересту, и у них захватывало дух от величия этих снежных вершин.

Единственно, на что я не решился, – это избавиться от стереоустановки. Малер, Григ, Бетховен, Моцарт, Бах, – нет, эти парни были мне нужны. Эти челы помогали мне во всем. Пару лет назад я изобрел новый способ просмотра телепередач. Например, любые пидристические новости охрененно шли под Бетховена. Пять концертов для фортепиано с оркестром органично ложились на дебилизованные картинки. Крейцерова соната вообще могла заполнить любой бред. Григ глушил искрометный юмор комедий для даунов. Ему очень хорошо в этом помогал Альбинони. Моцарт отлично ладил со спортивными программами, Бах – с музыкальными. Короче, каждой твари я находил пару, и меня страшно веселило их совокупление. Я чувствовал себя богом, потирающим ладошки после трудовой недели.

Паркет в моей комнате рассохся и скрипел под гнетом моих шагов. Это было похоже на нытье. Я усмехался про себя, готовясь полностью без остатка сгореть в огне перемен. Жанна, из истеричной и сомнительной девственницы превратившаяся в безоговорочный дух, – вот на кого был устремлен мой внутренний взор. Меня не страшила даже копоть инквизиторского костра – его дым завялил не одну великую тушку. Я был способен оценить любой самый черный и тяжелый юмор, ведущий хоть куда-нибудь. Мне необходимо было движение, и я начал путь, оттолкнувшись от невидимой стены.

Машинку я установил посреди комнаты. Алтарь не алтарь, – место силы. Я не стал ползать на жопе, чтобы его найти, просто взял и определил точку пересечения двух диагоналей комнатного прямоугольника, понадеявшись на их абсолютную тупость.

Итак, место было найдено. Сколько стихотворений я должен был написать за день? Не знаю. Много. Какая разница, я не собирался их считать. Я знал одно, что если сразу же ограничить себя цифрами, это, в конце концов, закончится плачевно. Я не доверял цифрам. Мне не нравился их подход к делу. Они не давали разгуляться воображению. Единственная, устраивающая меня, была уложенная восьмерка. Ее формы меня возбуждали.

С буквами было иначе. Каждая из них готова была мне отдаться. Я чувствовал это. Даже гуляющие где-то А и М в любой момент могли постучаться в мою дверь и предложить себя.

И вот я приступил. Я поставил Чайковского «Щелкунчик». Щелкать так щелкать, решил я, садясь перед машинкой. Дело пошло неожиданно легко. Я печатал целый день, отвлекаясь только на то, чтобы сменить диск или заправить чистый лист. Шопен еле поспевал за Григом, Моцарт обгонял Бетховена, Брамс давал пинка Рахманинову, а Штраус никак не мог угнаться за Россини. Я сидел, сгорбившись, и к концу дня уже ни хрена не соображал. Ноты, перемешавшись с буквами, скакали в моей голове, отплясывая неистовый кавардак. Так и не допечатав последнее стихотворение, я повалился на пол и забылся тяжелым сном.

Это продолжалось целый месяц. Два месяца. Три. Если я когда-нибудь скажу, что за это время я хотя бы раз почистил зубы, плюньте в мой поганый рот. Я проглочу ваш плевок, ибо вы будете правы – я их не чистил. У меня едва хватало времени попить воды. Вечность то распахивала передо мной ворота, то больно их захлопывала, но вместо скрипа петель я слышал переборы баховского клавесина. Иногда мне казалось, что я смотрю в бездну и не различаю дна, но чаще мой взгляд упирался в собственную грязную коленку, поросшую редкими унылыми волосками.

В отсутствии собеседников я научился разговаривать с моей машинкой. Чаще всего я увещевал ее, пеняя ей на ее щербатость, но здесь я, конечно, кривил душой, выговаривая ей всяческие нелицеприятные вещи. В чем она была виновата? В том, что каждый вечер, перечитывая написанное за день, я в ярости рвал листы и засовывал их себе в рот? В том, что я постепенно сходил с ума в безумной погоне за совершенством? В том, что мне больше некому было адресовать проклятия и ругательства, потому что господь, зажав пальцами уши, давно отвернулся от меня?

- Да! – кричал я. – Сука! Вот ты кто, господи! Ты, дающий всё одним, и ничего – другим! Ты бездушный пидр после этого, и я отказываюсь в тебя верить!

Один раз я дошел до того, что, схватив машинку, я оторвал ее от пола и бросил в стену. Соседи злобно застучали с той стороны. Я это принял как знак, но все равно еще долго не мог успокоиться. Попинав искореженный инструмент и разбив в кровь ступню, я принялся за ремонт. Я плакал от боли и обиды, выправляя заклинившую каретку и выпрямляя рычаги литер. – Я больше не обижу тебя, – твердил я сквозь слезы, хлюпая сопливым носом. – Гадом буду, девочка моя, – причитал я.

Через неделю я выкинул ее с балкона, едва не убив семью, возвращающуюся из похода в макдональдс. Я сидел, убитый и раздавленный своей бездарностью, среди вороха бессмысленных стихов под бетховенскую «Аппасионату», так любимую Лениным, и у меня не было сил даже на то, чтобы пошевелить мозолистым пальцем.

Все, п…ц. Я решительно ставил крест на всем, что все последнее время засоряло мне мозги. Я переоценил свои возможности, потому что их реальная скромность не смогла бы выдержать даже невинного поцелуя, тогда как я размахнулся на вселенский секс.

Я занес обратно всю мебель. Расставил на подоконнике горшки с цветами. Я намочил половичок, нацепил на голову сеточку для волос и сел писать письмо родителям.

Мне было грустно. Эта грусть была такой пронзительной и юной, что у меня дрожала рука.

Здр…вствуйте, мои люби…ые, ……….. и п…п…., – писал я под моцартовский «Реквием». – Я в…с очень люблю. Т…к сильно, что иногд… мне нестерпимо хочется броситься с б…лкон…




Я ВИЖУ

Иванов мой приятель. Он сильно заикается. А у меня близорукость. Мы с ним похожи. Я почти ничего не вижу без очков, а Иванов не может выговорить ни слова.

Когда его вызывают к доске, весь класс потешается над ним. В попытках сказать он корчится так, словно его прижигают паяльником. Я снимаю очки, чтобы не видеть, как он страдает.

Перед зимними каникулами он говорит мне:

- В Тбилиси живет один целитель. Он лечит все, в том числе близорукость.

Чтобы произнести это, у него уходит почти вечность.

- Ты теряешь зрение? – спрашиваю я.

- Я теряю терпение, – отвечает он.

Я говорю с родителями, я их умоляю, и вот после Нового года мы с Ивановым летим в Тбилиси. Перед самой посадкой в самолете начинает петь Кикабидзе. Не живьем, конечно, а только по радио.

Нас встречает зимнее грузинское утро – оно звонкое, пронизанное солнцем и чужой речью. Мы едем в старый район города, нам нужна улица Вашлиуджвари. Проезжаем мост. Под нами течет река Кура.

Выйдя на нужной остановке, мы спускаемся по узкой улочке. Идем мимо участков с домами. Кругом деревья, кусты, голая земля. Нас обгоняют два пацана, катя перед собой обода велосипедных колес. Обода звенят, подпрыгивая на камнях. Кажется, дребезжит вся улица. Пахнет дымом костра. Воздух прозрачен и чист – такой, что кружится голова.
Фамилия целителя Кенчадзе. У него большой трехэтажный дом. Еще на его участке стоит длинный сарай. В нем он принимает больных.

Их много, сегодня – человек сорок. Они съехались отовсюду, со всей страны. Говорят, Кенчадзе лечит все болезни. А близорукость и заикание вообще щелкает, как орехи. Мы становимся в очередь внутри просторного помещения. Наконец, подходит наш черед.
Целитель Кенчадзе – простой на вид мужик. Он небрит. На нем потертая кожаная куртка и кепка. Я протягиваю ему пять рублей, он прячет купюру в боковой карман. Затем начинает массировать кисти моих рук.

Весь сеанс длится примерно полминуты. С кистей целитель переходит на запястья. Затем производит несколько пассов ладонью в районе живота, поднимается к груди и заканчивает над головой. Он машет надо мной руками, а я ничего не чувствую. Вообще ничего.

Всего нужно сделать четырнадцать таких сеансов. В один день – два сеанса – больше нельзя. Так говорят в очереди. Получается неделя и семьдесят рублей.

Мы гуляем по городу. Неудивительно, что в нем много грузин, но также попадаются и русские. Иногда мы слышим русскую речь.

Когда мы проходим мимо кинотеатра, я пытаюсь прочесть название фильма на афише, и не могу. Оно на грузинском языке.

Только сейчас я замечаю, что Иванов похож на грузина. У него черные волосы, большой горбатый нос. Когда мы едем в автобусе, один парень обращается к нему.

- Что? – спрашивает Иванов.

Тот снова что-то ему говорит.

Иванов пожимает плечами.

Тогда парень брезгливо морщится и произносит на русском:

- Спички есть?

Иванов подает ему спичечный коробок. Парень достает сигарету и закуривает прямо в автобусе.

Под вечер, усталые, мы ищем ночлег. Снова оказываемся в старой городской части. В первом же дворе нас приглашают в дом.

- Сколько? – спрашиваю я.

- Пять рублей, – говорит хозяйка.

Я оборачиваюсь – Иванов недовольно корчится.

- Что? – говорю я. – Дорого?

- Дешевле не найдете! – уверяет женщина.

Ладно, мы соглашаемся. Через полчаса мы уже спим.

Наутро у нас созревает новый план. Мы решаем пройти весь курс за два дня. А две оставшиеся ночи провести на вокзале.

Теперь мы делаем так: проводим один сеанс, потом пропускаем трех человек, и снова предстаем перед целителем. Он спокойно это проглатывает, не видя в этом подвоха. Кажется, ему нет никакого дела до наших ухищрений. Главное, чтобы платили.

Мы приятно возбуждены. Мы чувствуем себя хозяевами своей жизни. Автобус, на котором мы едем по городу, останавливается возле духана, из него появляется старик в мятом сером костюме. Он входит в переднюю дверь, снимает шляпу и идет с ней по салону. Каждый пассажир опускает в нее мелочь. Мы тоже кидаем по монетке. Старик выгребает деньги и выходит в заднюю дверь. Потом снова спускается в подвальчик.

В центральном универмаге я влюбляюсь в продавщицу. Ей примерно тридцать лет, у нее большие вишневые глаза, она очень красива. Она сидит за прилавком, на котором разложены бусы, брошки, расписные шкатулки и крупные морские раковины. Я хочу что-нибудь купить, но не могу поднять на нее взгляд.

Первая ночь на вокзале проходит спокойно. Во вторую мы осваиваемся, чувствуем себя свободней. Как только мы начинаем играть в карты, к нам сразу подсаживаются такие же полуночники, как мы. Мы легко знакомимся. Мы чувствуем себя своими. Когда объявляют посадку и кто-то торопливо встает, мы пожимаем ему руку, прощаясь. Желаем счастливого пути.

Под утро к нам подсаживается парень с разбитым в кровь лицом. Он говорит, что он осетин и что их тут не любят. Он хотел бы посидеть с нами, если мы, конечно, не против.
Мы не против. Парень рассказывает нам о себе, о своей девушке. Ему шестнадцать, он наш ровесник, хотя на вид ему все двадцать пять. Его зовут Владимиром.

Он интересуется, продаются ли в нашем городе боксерские перчатки.

- Да, – отвечает Иванов.

- Тогда, пожалуйста, пришлите мне пару, – просит Владимир. – А я, в ответ, пошлю вам яблоки.

Они с Ивановым обмениваются адресами.

На следующий день мы улетаем. Перед этим я хочу проститься с моей красавицей, но ее отдел закрыт. Только раковины лежат под стеклом, как в пустом аквариуме.

Как только мы прилетаем домой, Иванов идет в спортивный магазин и покупает боксерские перчатки. Теперь очередь за нашим осетином. Первые недели я интересуюсь у Иванова, получил ли он яблоки. На какое-то время это становится нашей шуткой.

Примерно через месяц мое зрение начинает выправляться. Это происходит неожиданно и так стремительно, что я не успеваю менять очки. Скоро зрение становится идеальным, но на этом не останавливается. Я начинаю видеть то, чего не видит ни один нормальный человек.

А вот с Ивановым ничего не происходит. Он все так же заикается, теперь я вижу это очень хорошо – все его мучения. Вижу, как издеваются над ним одноклассники. Вижу глумление и злорадство с одной стороны, боль и страдание – с другой. Я чувствую вину перед ним. И еще я чувствую стыд.

Мне стыдно за то, что я вижу, но ничего не могу сделать. Мне стыдно, что я счастлив, потому что здоров. Иногда мне стыдно за свой стыд.

Мое зрение обостряется настолько, что я могу читать учебник, лежащий на последней парте. Но, вместе с тем, я начинаю видеть и то, на что мне совсем не хочется смотреть. То, что, приобретая чудовищные размеры, искажает смысл.

Мой отец говорит: «За все нужно платить». Например, нужно было заплатить целителю Кенчадзе. Он мне помог, но почему-то не помог Иванову. Возможно, теперь я в долгу у своего приятеля. Но я не знаю чем ему помочь. Я жду.

И вот когда однажды, у доски, я вдруг немею, мне не кажется это странным. Я стою перед классом и, открывая рот, не могу выговорить ни слова.

Я похож на рыбу, выброшенную на песок.

Я вижу ухмылки, вижу ощеренные рты – матовую эмаль зубов, слюну в уголках губ, вижу поры языка. Вижу все свои отражения в разноцветных радужках сидящих передо мной соучеников. Я корчусь в муках под их взглядами, пытаясь выдавить наружу свое бессилие, но тщетно.

Класс одобрительно посмеивается, поглядывая на Иванова. Им кажется, я пародирую его. Класс видит то, что хочет видеть. Иванов, оскорбленный и униженный, не поднимает взгляд. Он не желает на меня смотреть.

После уроков я пытаюсь с ним поговорить. Пытаюсь объяснить, но он не слушает. Он вычеркивает меня из друзей.

Теперь каждый мой выход к доске превращается в спектакль. Все уверены, что я издеваюсь над бывшим приятелем. За что-то ему мщу. Класс оценивает мой напор, мою самоотверженность, потому что каждый раз после этого я получаю двойку. Они заполняют почти все клетки напротив моей фамилии.

Я замыкаюсь. Мое зрение обостряется все больше, но чем лучше я вижу, тем глубже проваливаюсь в немоту.

Дело доходит до моих родителей – их вызывают в школу.

- А он дома-то хотя бы разговаривает? – спрашивает классная руководительница отца.

- Ну, наверное, – туманно отвечает отец.

Они решают, что я буду отвечать уроки письменно. Руководство школы идет мне навстречу.

Мне нравится писать. Я вижу, как чернильная паста ложится на пористую поверхность бумаги, как проминает ее металлический шарик, окрашивая ров. Писать проще, чем говорить.

Сложнее с одноклассниками. Они почему-то не принимают моей немоты. Поначалу они думают, что я стебу Иванова, а когда выясняется, что это не так, они затаивают злобу.
Они уверены, что я их всех вожу за нос. Они хотят, чтобы я сказал правду. Или хоть что-нибудь сказал. Меня пытаются разговорить. Постоянно задевают и провоцируют. Я вижу, как растет их ненависть.

Вскоре они начинают сплачиваться вокруг Иванова. Из изгоя он превращается в их подзащитного, а я занимаю его место.

Мне начинают угрожать.

- Еще раз спародируешь Иванова, – отмудохаем по полной, – говорят мне.

- Ты совсем охренел, – говорят.

- Ушлепок, – бросают в спину.

Я вижу, как рождаются жесткие складки на лицах моих гонителей. Поначалу совсем незаметные, они превращаются в окопы.

- Почему ты молчишь? – причитает мать, заглядывая мне в глаза. – Господи, что с тобой происходит?

Я вижу ее растерянность, вижу злость отца. Вижу непонимание, недоверие, вижу страх, но ничего не могу поделать.

Как-то меня встречают после уроков у школьного забора. Вперед выталкивают Иванова.
- Дай ему по глазам! – говорят ему. – Не бойся – мы рядом!

Иванов стоит передо мной, сжав кулаки. Я вижу его нерешительность, внутреннюю борьбу. Мы стоим и смотрим друг на друга.

Он оборачивается к ним.

- Не буду, – говорит Иванов.

- Тогда сам получишь, – предупреждают его.

Они обступают Иванова.

- Не троньте его, – вдруг говорю я.

- О, блин, заговорил!

Они поворачиваются ко мне.

Ухмыляются.

Я делаю шаг в их сторону.

Еще один.

Мне кажется, они не препятствие для меня, что их не существует. Кажется, если я захочу, пройду сквозь них.

Первый же удар взрывается в голове гранатой. Затем следует второй, третий. Ослепительные шары вспыхивают перед глазами. По моей голове молотит сотня рук, выжимая из нее весь свет.

Потом какое-то время я ничего не вижу. Только темноту, в которой ничего нет. Это продолжается долго. Кажется, я вглядываюсь в нее целую вечность, в надежде хоть что-нибудь разглядеть.

Затем я прихожу в сознание. Я лежу в больничной палате, на моих глазах повязка. Мне нельзя вставать. За мной ухаживает моя мать.

Она, как маленького, кормит меня с ложки.

- Сейчас утро или вечер? – спрашиваю я.

- День, – отвечает мать.

Еще меня навещает отец – я слышу его голос.

- К тебе пришли, – говорит он.

Кто-то садится у изголовья.

Молчит.

Потом что-то вкладывает в мою ладонь.

Твердое и круглое.

- Яблоко? – спрашиваю я, улыбаясь.

- Г-г-г-груша, – отзывается Иванов.

Мы тихо смеемся.

Но я вижу, как он плачет.




ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ

Не знаю, понравится ли тебе история, которую я собираюсь рассказать. И стоит ли мне вообще ее рассказывать. Но я хочу разобраться, господи. Ты все же не только мой самый главный читатель, но еще и вдохновитель, поэтому именно ты должен первым ее услышать. Хотя, с другой стороны, что я могу поведать тебе такого, о чем бы ты не знал?

А знаешь ли ты, как хочет женщина, чтобы ее любили? Как плачет она ночами в тоске по этой самой любви? Ты же сам дал ей эту тоску. И слезы, и подушку. Ты дал ей даже то, чего она не имеет и чего никогда у нее не будет.

А теперь скажи, помнишь ли ты Марию, простую деревенскую девчонку, слабую на голову и, вследствие этого, на передок? Помнишь, как внушала ей бабка мысли, навеянные тобой?

– Главное, не ум, – твердила старая. – Главное, чтобы тебя любили.

– Кто любил? – хлопая ресницами, вопрошала Мария.

– А все!

– А как?

– А по-всякому!

Всяк любит, как умеет, лишь бы любил – именно это имела в виду старуха. А ты как изрекал? Возлюби ближнего своего изо всех тщедушных сил своих? Возлюби того, кто рядом, кто сзади и спереди, кто в тебе и кто во вне, под и над тобой? Возлюби тех, кто поучает, кто глумится и склоняет, бесчинствует и вяжет? Это ведь твои слова, господи? Не мои, точно тебе говорю. Любое слово – твое, всеобъемлющий! Даже последнее срамное не я придумал.

А ты помнишь, как Мария возилась с куклой? Как заглядывала в единственный стеклянный глаз, пытаясь в отражении увидеть твой лик? Зачем ты прятался от слабоумной девочки в шорохах и скрипах, в ночных вздохах на чердаке, в порывах ветра и в шуме дождя? Зачем, играя в эти прятки, делал так, чтобы она всегда водила? Почему не дул ей на ссадины, когда она разбивала коленки, и не поднимал при падениях? Где ты был, когда она горько плакала?

А потом, когда умерла бабушка, и Мария осталась совсем одна? Помнишь, как она взывала к тебе, как молилась, чтобы ты вразумил ее? Чтобы объяснил, что ей делать дальше?

Первым, кто пришел дать ей любовь, был соседский мужик Иван. Его жена, толстенная баба, которая разнеслась вширь с твоего, господи, благословения, храпела в супружеской кровати, пока ее муж пожинал плоды невинности. Чем ты там был занят, когда Иван пользовал Марию? Когда орошал семенем ее нутро? Ты видел это? Куда же ты смотришь порой?

Потом были другие. Тебе ли не знать их наперечет? Все жители деревни мужского пола побывали у Марии в избе и в лоне. И всех она принимала как отдельную частичку любви, собираясь сложить их в одно целое. Чуда ли она ждала или заслуженного итога, неведомо.
Так могло продолжаться долго, но когда ополчилась на нее вторая, женская половина деревни и пригрозила утопить в реке, если она еще хоть раз раздвинет ноги, Мария замкнулась.

Тридцать дней просидела она взаперти в своем доме, в темноте и без еды, прежде чем снова обратилась к тебе.

Ты ей ответил? Что же ты сказал? Что мало, чтобы любили тебя – надо любить самой?
Во дворе, возле дома, рос высокий тополь со срезанной верхушкой, на которую было насажено колесо. Раньше, давно, на колесе гнездились аисты, но теперь сквозь него проросли побеги. Нужно было залезть на дерево и срезать острые их стрелы, чтобы расчистить место для птиц. Не ты ли наказал ей поступить так?

Три раза Мария срывалась и падала, но вновь принималась карабкаться по стволу, поднимаясь все выше. А когда посмотрела вниз, то поняла, что следующее падение будет последним. Страх объял ее и сковал члены, но Мария переборола страх. И вот, вцепившись в деревянный обод, уже срезала перочинным ножом проросшие ветки.

Это заняло много времени. Целых шесть часов она провела на дереве. Теперь, когда место для гнезда было прибрано, можно было спускаться вниз. Мария посмотрела вокруг напоследок и ахнула. Во все стороны, куда ни глянь, простирался твой благословенный мир, господи, и был он так прекрасен и смирен, каким видишь его только ты с высот своих. И всхлипнула Мария, словно вошел ты в нее и наполнил благоговением.

Выдохнула она счастливо, а потом устроилась поудобнее в рогатке из толстых веток, привязав запястье к колесу веревкой для надежности, и заснула спокойным сном.

Деревня была небольшой и располагалась на холме, подножье которого огибала река. Сразу за рекой простирался лес, а по эту сторону – заливные луга. Бабы полоскали белье, когда вдруг одна из них, выпрямившись, вскинула красную от холодной воды руку.

- Смотрите! Что это?

- Где? – все повернулись, куда указывала рука.

- Да вона, на дереве, у Машки-шалавы!

- Да это она ж и есть! – воскликнула самая глазастая. – Вот ведь, слабоумная, куда манденку свою закинула!

- Небось, твой-то теперь до нее не долезет, а? – засмеялась первая.

- Мой куда хочешь долезет, – грубо оборвала ее глазастая. – Ты б лучше за своим присмотрела, чтоб не сорвался ненароком.

Тот самый Иван, сосед Марии, был озадачен. Девка сидела на дереве уже третий день.

- Слышь? – толкал он в рыхлый бок жену. – Машка-то… того… сидит…

- Да и пусть сидит, – сонно отвечала та. – Тебе-то чё?

- Ну как? Не чужие ведь.

- Что значит – не чужие? – открывала она глаза. – Говори, был с ней?!

- Да не был я ни с кем! – морщился Иван. – Просто говорю, что неспроста сидит-то она.

- Ну, неспроста, а тебе то, спрашиваю, чё?

- Ничё.

- Ну и все!

Так примерно было у нас, внизу, а как у тебя? Что происходило там, откуда взираешь на нас, всемогущий? Как представить ликующее и воспененное от близости к тебе, звенящее и растущее от святости твоей? Ток ли ослепительных разрядов или бескрайние поля тишины? Что ты есть и где начало тебе и конец? Где ты есть, если нет тебя нигде? Неужели только в заглавных буквах живешь ты, господи?

Мария просидела на дереве пять дней, прежде чем ей додумались поднимать питье и еду. Через сук перекинули веревку и привязали корзину. Мария принимала пищу, не выказывая особой благодарности. Что там было в ее глазах, никто не видел, а на сердце – и подавно. Но ты-то знаешь, что творилось в ее душе?

Скоро зарядили дожди, стали облетать листья. Повеяло холодом, небо спустилось ниже. Мария куталась в теплую одежду, но все равно никак не могла согреться. Односельчане, проходящие мимо, кричали ей, чтобы она прекращала дурить и слезла уже с дерева, но Мария не слышала их. Она наблюдала за тем, как менялся мир под ней: с каждым часом он становился другим. Это было так странно и так прекрасно, что ей хотелось плакать от нежности. И еще от того, что она ощущала в себе.

Потом пошел снег, и односельчан охватил страх. Из простой потаскушки, на которую все деревенские женщины имели зуб, Мария стала превращаться в нечто необыкновенное. В явление, неподдающееся объяснению. Снег шел со свинцовых небес, наполненных укором и назиданием, но он не падал на Марию, а летел сквозь нее, прямо к их ногам.

Некоторые стали креститься на дерево Марии, на ее фигуру, замершую на самой вершине.
Когда ударили настоящие морозы, взвыли даже самые циничные, не верующие ни в бога, ни в черта. Они вышли на улицу и, обнажив головы, склонились до земли. Многие тогда встали на колени и обратились к тебе, господи. Не этого ли ты добивался с самого начала?
Мария же не видела ничего, что творилась внизу. Она жила тем, что происходило у нее внутри. Только подумала мельком, что слово, бывшее в начале всего сущего, лежит на всем видимом, а дерево, на котором она сидит, является заглавной его буквой. Значение же находится в ее чреве, и имя этому любовь.

Когда наступила весна, и припекло солнце, Мария сняла зимние одежды, и все увидели ее живот. Он был огромен – никак не меньше восьми месяцев.

- Пресвятая Дева Мария, – крестились бабы, глядя вверх. – Помилуй нас, грешных.

- Что ж будет-то? – хмурились мужики, смоля папиросами и не поднимая глаз.

- А вы как хотели? – щурясь от яркого солнца, шепелявил беззубым ртом самый старый житель деревни. – Всем амба будет, во как!

Ты видел их страх? Видел ужас в их глазах? Теперь спрошу тебя в последний раз: Это то, чего ты добивался? Это то? Любовь и страх, боже? Ужас, любовь и страх?

Когда начались схватки, вызвали скорую и пожарных. Корчившуюся от боли Марию едва не уронили, снимая с дерева, но все обошлось. Машина скорой помощи с включенной мигалкой запылила по проселочной дороге в сторону города.

- Чё она там делала? – спросил пожарный у собравшихся жителей.

- А бог ее знает, – мрачно ответил за всех Иван.

Пожарные, сложив лестницу, так же быстро покинули деревню, а жители все не расходились.

- Ну что? Дальше-то как? – нерешительно спросил кто-то.

- А-а! – Иван зло сплюнул и направился к своей избе. Поднимаясь на крыльцо, он услышал за спиной шум крыльев и обернулся.

- Смотрите-ка, какие гости к нам! – раздался возглас из толпы. Все стояли, задрав головы.

Иван тоже поднял лицо.

На колесе стоял большой белый аист и щелкал клювом.

Это ведь был ты, господи?




МОЙ БРАТ ИИСУС

- Магат, – говорила мне моя мать, – не приставай к своему брату. Тем более, что он пока не может ответить на твою любовь.

Не слушая ее, я обкладывал спящего брата резиновыми игрушками. Среди них были корова, свинья и попугай – у всех были имена. У самого брата пока не было имени – мои родители никак не могли его придумать.

- Как бы ты хотел назвать братика? – наконец мать решила узнать мое мнение на этот счет.

- Иисус, – ответил я.

- Как??

- Иисус Христос!

- Ты совсем глупый! – рассердился отец. – Не смей его так называть – это не смешно!

- Я буду! – упрямо заявил я.

- Мы тебя накажем! – родители повысили голос.

- Пусть!

- Ну, держись!

И меня впервые наказали за моего брата Иисуса Христа.

«Все равно буду так его называть! – твердил я про себя, глотая слезы. – Все равно!»

Брат рос болезненным и очень много плакал. Родители не спали ночами, меняя друг друга у колыбели. Они стали раздражительными и почти не замечали меня.

- Как он? – сразу на пороге спрашивал отец, приходя с работы.

- Тихо, – мать прикладывала указательный палец к губам. – Только что заснул.

- Ох, отлично! – облегченно вздыхал отец.

Тут же из спальни раздавался плач, и они обреченно спешили туда.

- Сил моих больше нет, – как-то сказала измученная мать отцу. – Иногда меня посещают ужасные мысли. Например, зачем мы завели этого ребенка?

- Ну что ты, что ты! – испугался отец. – Нельзя так говорить! Это… это…

Он замолчал, подыскивая подходящее слово, потом решительно произнес:

- Это грех!

Однажды, возвращаясь из школы, я увидел толпу на углу нашего дома. Оказалось, кто-то нашел закопанного младенца. Со всех ног я бросился домой.

Сердце рвалось, в висках бухала кровь, я едва не кричал от ужаса. В прихожей меня вырвало. В квартире было тихо, не так, как у меня внутри.

- Ты заболел? – склонилась надо мной мать.

Не отвечая, я прошел в ванную. Умываясь, я думал, что скажу ей, когда не обнаружу брата. Скажу, что все знаю, что видел толпу на пустыре за домом.

Брат мирно спал в своей кроватке.

Я подошел к нему и встал на колени.

- Иисус Христос жив, – выдохнул я и поцеловал его в щеку.






_________________________________________

Об авторе: МАРАТ БАСЫРОВ

(1966 - 2016)

Родился в Уфе. С 1993 года жил в Санкт-Петербурге. Окончил технологический институт им. Ленсовета. Печатался в журналах «Дружба народов», «Флорида», «ЛИTERRAТУРА» и других, а также в различных альманахах. Автор книг «Чемпионат» (Лениздат, 2004) и «Печатная машина» (Лениздат, 2014), вошедшей в шорт-лист премии «Национальный бестселлер», романа «Жэ-Зэ-эЛ» («Дружба народов» №9). Соавтор (вместе с Оксаной Бутузовой) романа «Изолофобия» (2012). Состоял в литобъединении «ЛЕНИНГРАДСКОЕ ДЕЛО».
Ушёл из жизни 08 сентября 2016 года.

Впервые опубликовано в журнале «Флорида»скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 790
Опубликовано 20 сен 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ