ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Ингвар Коротков. КОЛЯ–ОБОРОТЕНЬ

Ингвар Коротков. КОЛЯ–ОБОРОТЕНЬ

Ингвар Коротков. КОЛЯ–ОБОРОТЕНЬ
(рассказы)


КОЛЯ–ОБОРОТЕНЬ
 
Извечная, чуднАя мозаика, головоломка судьбы – поди-ка, собери её… Калейдоскоп, где не все, не все стёклышки мы сами складываем – разноцветные, капризно-непослушные… Кому чёрно-белые всё больше попадаются, а кому – радужное разноцветье. Но таких… Увы… Маловато.

Проживал в Грибовке Коля-оборОтень. Пришлый он был – прибился невесть откуда. И прилепился к одной такой же, которая все от судьбы получала черно-белые калейдоскопинки, все не умела по жизни узор повеселее пособрать.
Окрутил ее, заставил жаркой истомью изливаться не кто-нибудь свой, привычный, а фриц самый настоящий. Оккупант. Середина войны – а на дворе черемуховый май. И немец – безусый, голубоглазый, жалостливый. Вот и родила – немчонка. А после войны – строгости разные, полицаев прямо на сельской площади вешали. И на нее – искоса, "подстилка фашистская, овчарка сучья". Ни работы, ни пайка. Выживай, как хошь... 

Вот покосил Коля бурьян в огороде, испил за работу воды колодезной из ковшика – и остался. Пожалел, видно... Немчонка обласкал, всё грубой ручищей по голове гладил... Больше детей у них не было – почему не было, вся деревня знала и тайну эту не скрывала – оборотень потому как... не полагается им человечьих детей иметь.

А ей вроде и дела нет – как будто в другой конец калейдоскопа смотрела на него – где стеклышки, наконец, цветными стали. Так  и жили.

 ...

Бело-седой он уже был весь, а глаза – чёрно-угольные. И сельчан сторонился, ни в баньку местную не ходил, ни с мужиками за жизнь под домашнюю самогоночку не общался.
 
А банька там была в деревне одна на всех – соберутся в ней, бывало, бабы женские, какие имелись в наличии, на предмет помыва телес, разные такие бабы – и тощие, как селёдки, и селёдкой же пахнущие, и сдобно-пухлые, как буржуйские подушки, да давай пытать Колину жену – а есть ли у мужика твово хвост? Потому как доподлинно известно всем и повсеместно – оборОтень – он и должон быть хвостатый. И видели все не раз, без сомнений – как Луна в силу входит, наполняется – Коля из дому шмыг – и всё…

В рассказах ( искренних до выпученных глаз) очевидцев это звучало так – полнолунными ночами не спала крошечная Грибовка. Наблюдали. Из бельмоватых окошечек, замирая от ужаса, зажимая рты, видели, видели – смерчем ночным нёсся из лесу огроменный чёрный кабан, клыкастый, с пеной белесой на морде, храпом распарывая бледнолунную тишь, круша всё на своём пути – перепахивая огороды, проламывая сквозняком ветхие плетенёчки, развеивая по округе стожки сенные…

«Видели – не отвертисьси… Как раз оттедова и бёг кабан тот треклятый, куды Коленька твой под вечер зигзагами опрометью удирал – в рощицу… Всё видим, всё знаем. Вот и интересуемся – как бы нам у мужика твово хвостик тот осмотреть, а ещё бы сладкожеланней – пошшупать…?»

Доведённая до исступления вопросами, несчастная Колиха хватала то веник, то шайку, и, гоняя по бане притворно визжащих баб, советовала им больше за хвостиками своих мужиков присматривать, и шшупать – их же… Если повезёт и обнаружится, что там есть что – шшупать.

Я не знаю, был ли у Коли хвост. Не знаю, где именно и какой там величины. Остальное знаю доподлинно. Так вот. Стало быть, после ночных разрушений ускакивал тот кабан чернющий обратно в лес. А наутро и Коля домой возвращался, к родным, так сказать, берегам. Тихонечко так приходил, скромненько, отдыхал дома до обеда, эдак умиротворенно наблюдая на копошащуюся у печки супружницу, иногда касаясь ее белой голой руки... вздыхал...  и спокойненько принимался обратно стожки распотрошенные собирать в первоначальный вид, лозой плетенёчки заделывать-переплетать, в общем – урон деревенскому хозяйству возмещал полностью. И был он при этом – такой тихий, просветлённый, и улыбался молча, поглядывая на мелькавший в огороде затылок с косой соломенной...
 
И немчонок  помаленьку поднимался – русоволосый, голубоглазый – и тоже не охочий  языком почесать да в ватаге голоногой деревенской  побегать. Тоже особнячком держался – то мамке на огороде  грядки полет, то бате  помогает плетни  латать. Может по характеру такому – арийскому – пошел, а может по детской горечи да обидчивости от сверстников да бабьих пересудов скрываться пытался.  Гешкой его ведь только батя да мать называли – Гешка, да Гешенька, да в раздражении после дней летнее-трудовых – Геха-постреленок. А  деревенские по простоте душевной, хоть и зла не имели – да и на что – на дела давние, забытые,  черемуховыми холодами  по второму десятку закрытыми? – а все едино – немчонок  да немчонок… Или того  яснее шамкающие беззубыми ртами: «дак ить  хто  ж там с Васькой Нюркиным  скот севодни пастеваит – никак  Коли-Оборотня немчонок? Ну тады хорошо, энтот не зазевает коровишек-то,  не то что  Нюркин  хлоподыр – корову  Паленахи проворонил надысь – в болото  затуркалась..»

Работящий был парень, справный. Поэтому и не стал председатель чинить препятствия – выдал паспорт, пусть судьбу свою ищет – Россия большая. А с таким родимым пятном туго ему придется в деревне родимой. Пожалел. Добрый был мужик. Может потому, что с фашистом  невоевавший, а только со своими же братьями-славянами – по инвалидности не взяли, в Гражданской еще  косой сабелькой  белогвардейской  полруки ему откромсало..
 
Поступил парень. В сельхозтехникум районный. И не чаяли счастья-то такого. Это ж агрономом учёным выйдет, любой колхоз с руками оторвёт.  Колиха светилась  от счастья, бликами солнечными лучилась, корову обихаживала – все напевала, наговаривала – что вот радость-то какая..

Да недолгая радость оказалась. Вот незадача-то… В тот же техникум и дочка бухгалтерова поступала, ей аж направление отец спроворил… А какое направление поможет, если той только б вырваться из болота деревенского, опостылевшего.. Губы  помадой намазала первым делом в райцентре, да хвостом закрутила… Дурой немотной на экзамене посидела  да и домой восвояси отправилась.
 
Загорелось от обиды кровной сердце бухгалтерово – это ж где справедливость мировая?  Подстилки немецкие гордо голову носят по деревне, выблядки фашисткие  будут  бесплатно нашу новую советскую науку впитывать, а  честно зачатые дети в законном советском браке , на своей же земле, потом и кровью вековой политой,  хвосты коровам крутить?
 
 И полетела в тот техникум анонимка, вот, дескать, кого вы приняли, где ж ваша советская принципиальность и почему произошел такой акт политической недальновидности.. Перепуганное начальство техникумное тут же сиюминутно парня из храма средне-специальной науки народной и турнуло..
 
Домой вернулся Гешка-немчонок с  выстуженной душой, а как завидела его Колиха – загодя с крыльца, да в неурочный час, лицо его, сыночка ненаглядного, тусклое – спрашивать ничего и не стала.

Подрубленной осинкой свалилась на крыльце Колиха, повыла в подушку, всю ночь что-то жарко шептала Коле-Оборотню.. тот молчал только каменно… А наутро  открыл хлев, погладил корову Зорьку по теплой шее и  свел на заготпункт.
 
Завернула в тряпицу Колиха  рубли жесткие, сунула за пазуху и на тряском автобусе отправилась в райцентр – авось директор смилостивится, не устоит от мольбы материнской,  да еще денежкой подмазанной?
 
Просидела в приемной весь день робко, все зайти не решалась – ноги тряслись, язык ватным комом во рту расползся .. Набралась духу.. И тут резко отворилась директорская дверь,  молодой еще мужчина с палочкой , припадая на левую ногу , прошел к секретарше: «Ну кто еще тут ко мне рвется?»  Правый рукав  заношенной гимнастерки был пуст и неряшливо, впопыхах, по-мужски заправлен за ремень..

«Да вот, - брезгливо скривила крашеные губки  секретарша, рыхло-сдобная баба с пятимесячной химией на жидких волосенках – посетительница тут одна с утра ошивается… под ногами у всех путается… ждёт-высиживает.. Мамаша того немчика, что отчислили по просьбе возмущенных колхозников. Примете или как? Вон и она… - стрельнула овца завитая глазами в сторону обмирающей  Колихи.

- Вон оно как… - протяжным, вкрадчивым вдруг ставшим голосом выцедил директор. -Отчего же это и не принять – честную советскую труженицу коллективного социалистического хозяйства? Да с премногим нашим удовольствием, я бы даже сказал – наслаждением. Заходите, фффффрау… - и согнулся в клоунски-гадливом поклоне, указывая на дверь распахнутую кабинетную рукой вытянувшейся.
 
Понимала, всё понимала Колиха, даже когда ехала сюда – уже понимала – нельзя… Позором, унижением очередным обернётся, ненавистью незажившей. И вскочить тут же надо было, и бежать, бежать безоглядно, к Коле, к Гешке, на тот свой единственный островок в этом мирском море – чужом уже давно. Не смогла…
 
Крольчихой растерянной, безвольно-податливой под не ведающим жалости да сострадания мертвящим взглядом удава пролилась безысходностью мутной в кабинет.
   
 Директор, хромая больше обычного, угодливо пододвинул стул под готовые уже подломиться от ужаса, хлынувшего в душу, ноги Колихи.

- Присаживайтесь, присаживайтесь, героическая заслуженная мамаша. Не тушуйтесь. За сыночка поговорить желаете? Не за виды ж на урожай? Так я вас – слушаю… Оооочень – внимаааааюууу… - гудело погребальным звоном в ушах Колихи.

Соображение у той отшибло окончательно… Покорно достала из тёплого межгрудья выбеленный бесконечными стирками платочек с туго спеленатыми рубликами да и сронила его к подошвам начальственных сапог. Глаза Колихи смежились, руки обвисли, и уплывающее сознание цеплялось судорожно лишь за одно – « Коленька… Гешка… …».

Выдернул её из бессознанья хрип страшный, бешеный, задушливый. Директор, сине-белый от больной ненависти, рвал на себе рубахи-гимнастёрки, воя дико:

- Аааааа… Сссссучарррра… Это мне – компенсация? За войну? С тем, кто меня инвалидом сделал? За то, что пока народ наш, изнемогая, кровушку лил праведную, а тебя фриц твой вонючий по сараям наяривал радостно-всячески??? Намиловалась, гадина??? Натешилась? Нарожала ублюдков фашистских? Теперь – пристраиваешь? Сволота…
   
Схватив рассыпавшиеся по полу несчастные рубли, он , рыча, вмазывал их в лицо Колихи, ничего уже не ощущающей. Но тут его вздёрнуло вдруг вверх да назад, опрокинуло спиной на стол. Разлетелись по кабинету листки командно-научных бумаг, грохнул о пол графин с водой, завизжала влетевшая в кабинет овца крашеная…
 
Бился в падучей завалившийся за стол, головой в кресло, директор, исходя белой пеной, лупя сапогами по столу…И всю дорогу домой Колиха, вывалившись мёртвым кулем из кабинета, с прилипшим к щеке рублём, отлетевшим от лица её только у автостанции, видела перед собой дёргающуюся ногу в хромовом сапоге, всё бьющую и бьющую в самое сердце…
 

Коля-оборОтень вынес жену свою на руках из прибывшего перепуганного автобуса, да так на руках и нёс – до самого дома – спрятавшую серое убитое лицо на его широченной  груди.
 
А небо над Грибовкой становилось таким же чёрно-серым, и рычало в запредельных горизонтах пострашнее давешнего директора. Но чернее всего чёрного на свете были Колины глаза…
 
Тишь великая ночная сделала Грибовку неживой, из бесцветной бумаги вырезанной и наклеенной на поверхность бытия . Тише же древнего склепа грустила избушка тёмная трёх неприкаянных душ, непонятно зачем судьбой занесённых в этот мир. Ошибочно, наверное, по недогляду да рассеянности.

В полночь же рванула злобно полотнище небес глухочёрных молния слепящая, на полнебосвода, разодрала так, что каждую былиночку высветила, каждую спящую букашечку, не говоря уж обо всех до единой душах людских, ютящихся под этими небесами, раскидал-раскатал гром невероятной глубины чёрные грохочущие валуны по тучам, и такой ливень ринулся на Грибовку, что хоть полчасика если б продолжался – смыл бы всю деревню со всеми обитателями вместе с домами, скарбом да скотиной-птицей безвинной.
   
Но ярость – будь земная ли, либо небесная – недолговечна, как взрыв. За несколько минут утопив Грибовку, ливень, подрагивая плетями струй, отлетел за горизонт, огненные змеи молний, жалящие грибовскую землю, свернулись в сверкающий клубок, покатившийся вослед за невиданным доселе по мощи господином стихийным, а напоследок, извернувшись непонятным образом зигзагом путаным, из клубка того скакнула прощально  блистающая многоцветьем змея небес, разветвилась на мириады бритвенно-опаляющих язычков, да коснулась ими дома бухгалтерова со многочисленными хозяйственными постройками – нежно…
 
Пылающий костёр бывшего теперь уж дома бухгалтера лизал огнём чёрный небосвод, будто стараясь умилостивить, но тот от ласки такой становился только темнее.
 
 Подле своих домов, скорбно-немотно поджав губы, стояли хозяйки с семьями и держали в руках иконы, плачущие зависшими в воздухе миллиардами крохотных слёз-дождинок, а очи ликов иконописных горели отражённым от неба огнём – сквозь слёзы дождя. Вокруг полыхающих построек, воя собаками – бездомными уже – заполошно металось семейство бухгалтерово, но никто на вой тот внимания не обращал, скорее – не слышал даже. Потому что гораздо громче, страшнее кричала запертая в пылающем хлеву корова.

У одного только Колиного дома никого не просматривалось, глух и слеп он был, казалось. Но это только – казалось.

Дикий рёв порвал все остальные звуки этой ночи, высадив сначала калитку домика изнутри, а за рёвом этим вырвался из двора и понесся  прямо к пожару чёрный вепрь  с блистающими клинками клыков. Побросав иконы, блохами перепуганными распрыгались по своим домишкам селяне. Одна иконка Николы-Чудотворца прямо на дороге валялась, и нёсшийся к огню исполинский кабан раскроил её, не видя, мощным копытом надвое.

Не останавливаясь, вепрь из мглы прыгнул, ударил громадой туши в ворота хлева, да пропал в вихре огненных струй. Через охваченный огнём проём выскочила на волю дымящаяся вопящая коровёнка да галопом рванула к реке. И тут же с оглушительным треском рухнула крыша хлева, следом поочерёдно сложились вовнутрь стены огненные, а к небу, простирая горящие  в последней мольбе руки, рванулись снопы искр, перевитые стоном уходящего, живого…
   
 Утро ликовало ослепительным солнцем. Радостно вопили воробьи, пережившие эту кошмарную ночь, над этой мелкотнёй похохатывали просыхающие вороны, мужики тщетно пытались выудить напрочь отказывавшуюся выходить из реки корову, а возле пепелища сидела на земле Колиха, седая да пустая… Одной рукой она перебирала выстывшую золу сгоревшего бревна из бывшей хлевной стены,  другой цепко держала иконку Николы, разбитую пополам страшной ночью. И иконка та была – цела, только едва заметный шрам, который уже никогда не заживёт, проходил прямо по лику.
   
Рядом с Колихой стоял председатель с уткнувшимся в него Гешкой и единственной своей рукой гладил того по трясущейся голове. Мужики, не занятые ласковыми матерными уговорами не желавшей покидать водоём коровы, осторожно разбирали горелые брёвна, опасливо оглядываясь на Колиху. А когда они вдруг замолчали, да замерли, прекратив внезапно раскоп, потому что обнаружили наконец-то обгорелого до потусторонней черноты Колю – Колю, а не кабана какого-то проклятого – завыла Колиха и поползла туда, к нему, к Коле.
 
В день похорон бухгалтер с семейством направился в райцентр для получения денежных средств как сильно морально и материально пострадавший. Средства он получил. И дом потом отстроил – правда, в другом месте совсем, подальше от Грибовки. Корова их от стресса так и не оправилась – молоко давать перестала, а потому бухгалтер дал команду её забить, излишки продать, а оставшееся долго и с удовольствием подъедали всей семьёй.
   
Мужики сладили Коле гроб из свежеспиленной сосны, во всём помогали, на телегу со впряжённой в неё лошадкой председателевой гроб установили, но когда направилась процессия трёхчеловечная ( нет, четырёх – Коля же ещё…) – Колиха, Гешка да председатель на деревенское кладбище – встали стеной. Не лежать оборОтню на людском погосте. Никак. Возникла незначительная дискуссия, в ходе которой председатель съездил кому-то по уху, кому-то по носу, правда, тут же получив в ответ.
   
Всё разрешила Колиха… Подойдя к «группе товарищей», поклонилась низко, Гешку заставила то же сделать, взяла лошадку за узду да направилась по дороге к лесу. Так они и шли-ехали до самой опушки – впереди Колиха, ведущая лошадь, рядом с телегой Гешка, так всю дорогу и державшийся за гроб с попрыгивающей на его крышке сросшейся иконкой, за телегой – председатель, нагнавший их чуть позже – он подзадержался, потому что сказал односельчанам, когда телега отъехала подальше, ещё много хороших, полновесных и правдивых слов.
 
    У самого леса телега остановилась, Колиха глянула на председателя. Тот постоял в изголовье гроба недолго, помолчал, погладил слегка крышку и пошёл торопливо прочь…
 
Через несколько дней Колиха с Гешкой уехали из Грибовки навсегда. Вечерним автобусом. Никто не знает – куда, да и не провожал их никто.




ГРИБОВСКАЯ ЛЮБОВЬ

За речушкой от дома моего семейного , тестева, прямо за ветхой кладкой-мостиком, зарылись в уютную землю по самые окошки домиков девять-десять. Но это были независимые домики , потому как именовались они особливо от остального поселка – деревней Грибовкой.

Хотя отродясь там никаких грибов не было – в Грибовке этой самой. Это многочисленное грибовское население так уж мечтало об этом, что и прозвали деревеньку – Грибовка. И на такую уйму народа, как там – девять дворов – где ж ты напасёшься даров лесных? Роща была – красивая, огромная, светло-прозрачная – что зимой леденящей, что летом пылким. Но – пустая, выхолощенная какая-то… Так, ягодки редкие да пара мухоморов с тройкой лисичек мелькнут порой стыдливо – и в кусты… Стеснялись они там расти, считали – не для кого. А зря. Было – для кого. И интересного было в Грибовке полно, и красиво было – очень…

На взгорочке стояла деревня, над речушкой, вся в зелени купалась. И вся такая была – кочковато-пригорчатая, уютная. Дух сиреневый по весне затоплял все окрестности, вливался в щели домов, наполнял их до самых крыш и снова в чердачные окошки изливался на волю, и уносило его ветром вольным – туда, далеко, за рощу, к дороге просёлочной, что вела к шоссе, по которому проносилось, не замечая той Грибовки, всё остальное, яркозвучное мирозданье…

Да и что? И пусть проносится. Суетность одна…иллюзии. А в Грибовке было ВСЁ. Настоящее ВСЁ. Она сочилась – любовью… Непреходящей. Земля, томно вздыхая, нежно тянулась к облакам, те обволакивали лаской поля и леса, и солнце там светило всем, а не как в остальном мире – избранным…

Из девяти грибовских избушек была переполнена любовью чаша двора бабы Нюры да деда Василия – тех самых, к которым на летнюю побывку приезжала из гарнизона внучка задумчивая. И даже её присутствие не умаляло – а только страстно обостряло проявления той любви, какая вам и не снилась…

Дед Василий был из «бывших», тех, кого распотрошила победоносная революция, восстановив мировую справедливость и всеобщее босотное братство. Рядом с Грибовкой некогда находилось имение, в котором батяня его дослужился аж до господского приказчика. От имения нынче и воспоминаний не осталось – так, заросли черёмухи да сирени по периметру давно и безвозвратно ушедшего… Поэтому дед Василий трудиться на территории Грибовки и близлежащих колхозных угодий, истоптанных грустными коровами, отказывался категорически – гордость поруганная не дозволяла. А трудился он на выезде подальше – на заготовках лесных. Трудился хорошо, и деньги были живые – не палки трудодневные в серых засаленных ведомостях… И поэтому на любовь право имел первостепенное, и правом этим пользовался вместе с женой бабой Нюрой – всеобъемлюще.

Самый пик любви этой, невозможное обострение природное наступали ровно два раза в месяц – в аванс и получку. Всё остальное время любовь тоже присутствовала, но так вяло, подрёмывая – сама себя стесняясь… Но если она ЕСТЬ – как ты её ни прячь, ни придавливай – не с того боку, так с другой прорехи – выпрыгнет.

К моменту истины готовилась вся деревня. Бабы суетливо перемывали чашки, загодя стараясь испить чайку, собаки вылизывали пыльную, свалявшуюся шерсть, а курятниковые петухи, вдохновлённые предстоящим, так исступлённо любили своих кур, что путались – которую уже полюбили неоднократно, а которая так и осталась – неохваченной. И вот – всё прибрано, чистенько, флора с фауной замерли в ожидании. Бабы надели что поновей, заняли заранее приготовленные позиции – повиснув на заборах, плетнях, на лавочках у калиток примостившись с семечками в горстях, поедаемых в волнительном предвкушении целыми наволочками.

Баба Нюра, как водится, волновалась пуще других. С помолодевшим лицом она ласточкой летала по хате, сотню раз перекладывала-перевешивала рушники, наполняющие дом белым чистым светом, с грохотом отворотя печную тяжеленную дверцу, прислушивалась-принюхивалась к томящейся в мягком жаре лениво побулькивающей еде.

Ну вот, и готово всё…Ну вот… Теперь она садилась на лавку, складывала руки на коленях крестиком, и замирала…Ждала..

Дед Василий был человеком серьёзным, обстоятельным и непьющим. Так, иногда, под настрой души – литр-другой примет. Для душевного равновесия. И чего этот литр ему – как слону комар. Огромный был дед, осанистый – порода…Сейчас таких нет, вывелись.

Ага. Так вот, значит, в день праздничный получки подъезжала к опушке леса, где трудились дровосеки, автолавка. С продукцией душистой – водка, бублики, одеколон «Сирень» да «Шипр», дефицит советский для дам – бельё нижнее, уж очень нежно называемое – резиновые пояса «Грации», комбинации разноцветные, да ночнушки фланелевые, а также кисель в пачках сухой, чай грузинский плиточный, плодововыгодное по рупь-две… Да много чего – праздник, чай…

Дед неторопливо и вдумчиво приобретал гостинцы для жены и внучки, которую любил особливо за то, что глазки у неё были его, голубизной с небом спорящие, а яркостью – с прожектором самолётным. И леденеть могли арктически – как и у самого деда Василия. Не то что у бабы Нюры – тёмные, карие, как и у всей её родни… Нерусь, нехристи… Тьфу ты, пропасть… А ещё он покупал две бутылки водки и одну бормотухи, сладенькой – для супружницы.

Распив с товарищами-лесовиками одну из беленьких, дед, навесив на шею монисто из баранок маковых, распихав по карманам кулёчки с подарками, направлялся к дому…

Замирала деревня в восторге, когда он ступал на единственную улицу. Продвигался к избе своей , надо отметить, дед Василий хоть и уверенно, но несколько зигзагом – по пути сшибая не к месту вывешенные на кольях заборов на просушку бабьи крынки под молоко. А все потому, что до этого, прилёгши на взгорочке облюбованном, неторопливо, очень аристократично сковырнув щелчком пробку белоголовой, дед Василий принимал гостеприимно внутрь своего обширного организма пахучее содержимое оной, и совсем размякал, оттаивал… Заодно выкуривал пару папиросок «Север» для сладости ощущений.

Взойдя в хату, дед одобрительно оглядывал обихоженную горницу, перевешивал баранки на тонюсенькую шею внучки, дополнительно награждая ту жестяной коробочкой с леденцами химически- голубенькими – в цвет глаз, доставал из-за пазухи дефицит советский – сыплющую электрическими разрядами «комбинацию» с кружевными вставками и , подойдя к любимой своей бабе Нюре, сексуально пытался всунуть под фартук…

Да щассссс… Баба Нюра уже была в роли. Сконцентрирована на грани вдохновения. Отвернув гордо тщательно начесанную и «залаченную» лаком «Прелесть» голову в другое пространство, надменно поджав ещё яркие губки, она, презрительно елознув плечиком, ненавязчиво так смахивала дареный сверток ( не забывая, впрочем, заботливо подхватить его, норовящего спланировать на пол, и незаметно забросить за кровать).

Погрустневший немного дед опускался на лавку, заскучавшая внучка с баранками и леденцами, вздернув досадливо бровки, отправлялась в сад – самообразовываться посредством книжек, набранных на лето в школьной библиотеке.

Дед Василий, поглядывая на торчащую истуканом нехристианским около печи супругу, ласково вопрошал: «А обедать мы нынче будем, или так посидим?».

С сердцем отшвырнув дверцу печную, баба Нюра, шумно шурудя ухватом в недрах печки, изливала в горницу божественные запахи духмяных щей… Дед, окончательно растаяв и растеряв бдительность, доставал красненькую, молодецки ухал её донышком о зеркально отшелушенный тесаком стол, и, оглянувшись через плечо лукаво, подмигивал: «Давай, радость моя, по рюмочке – сладенькой?»…

«Радость» была уже готова. Вполне. Созрела. С пластикой затаившейся пантеры, метнувшейся вокруг стола, , она, подбоченясь и ухмыляясь ядовито, начинала наконец-то долгожданный монолог: « Ай оголодал ты тама в лесу, пенёк трухлявай? Кууушать хочешь…. Так ведь нажрался уже, по самые брови. Пьянь болотная, чёрт сивый. Кушать? А на…»

Скакнув к печи, торопливо налив в миску густой, горячей, сногсшибательно вкусной соляночки, баба Нюра, зайдя с фланга, со словами ; « Ну, ежли нажрался, так и ннннна, жжжжри добавок!» - победоносно шваркала со всего маху миску о стол, и содержимое той миски весело, с куражом, фонтаном, оказывалось у деда на коленях, груди, лице, обидно стекая по бороде…

Взрыкнув разъярённым медведем, дед Василий, ухватив со стола красненькую, вспомнив годы фронтовые, швырял бутылку, аки гранату, в опрометчивую бабу Нюру. Но та тоже, не потеряв квалификации в нежных супружеских отношениях, ловко пригибалась, падала на карачки, и, торопливо прошмыгнув под столом, вырывалась на вечереющие просторы.

Карусель любви разгонялась молниеносно… Постепенно наращивая высоту и мощь звука, баба Нюра, простоволосая, раскинув руки крыльями отводящей от своего гнезда птички, неслась к колодцу, визжа на всю область ( и прихватывая пару соседних…): «Люуууудииии… Убиваааааюуууут…».

Бабы-односельчанки с готовностью подхватывали, удесятеряя, предсмертный визг Нюры, и срывались в бег за ней (стараясь особенно не приближаться), издали искательно протягивая ручки к непреклонному в своей решимости прибить любимую деду Василию.,.

Нарезав привычно вокруг колодца несколько виртуозных кругов, баба Нюра целенаправленно неслась к речке, топиться. Причём точно к тому месту, где как-то хотел утопиться американский петух плимутрок. Шмякнулся он ничком в заболоченную жижку – ровно до петушьего колена воды было.

Дед Василий, давно махнувши рукой на изысканные сельские любовные прелюдии, вернулся домой, а баба Нюра, окружённая угодливо подвывающими селянками, продолжала рвать на себе волосы и причитать, возясь исступлённо в грязи…

Совсем уже в сумерках, отмытая и переодетая в ту самую дареную комбинацию под новым фланелевым халатом Нюра, прокравшись в избу, умилительно поглядывая на лежащего на лавке лицом к стене деда Василия, бесплотной тенью накрывала стол .

А Василий лежал, выжидая, и улыбался в стену. Позже, когда баба Нюра стыдливо, по-девичьи, пряталась за печку, дед вставал, усаживался за стол, одабривая взглядом его наполнение с потной бутылочкой самогона во главе, разливал напиток по стопарикам, и притворно-ворчливо буркал: «Нюр… Ну где ты там? Садись уже... Простынет…»

«Нюр» павой выплывала из-за печи, садилась с краюшку лавки ( а «лавка» - это от аглицкого слова «любовь», уменьшительно-ласкательное…) и обиженно потупляла взгляд.… Дед Василий поглаживал её по плечу, она стыдливо попихивала его ногой, придвигаясь поближе, и они выпивали, и что-то ели, и обнимали друг друга за плечи, и неспешный ласковый разговор журчал, утекая глубоко за полночь…

Внучка, вернувшись из сада, бросала взгляд на печку с таинственно задёрнутой занавеской, и, послушав скрытое шебуршание, смешки и весёлый шёпот, оттуда струящийся, презрительно фыркнув, накидывала в тарелку остывших блинов, брала фонарик, язвительно бросала: «Никак гугеноты с католиками примирились? Спокойной ночи…» и удалялась на сеновал, читать «Милый друг» Мопассана. Умная была девчушка, понимающая… И плавилась та ночь от Любви, и девочка на сеновале, беспокойно подрагивая во сне, ждала своего Чуда, которое настигает непременно – того, кто жаждет – Любви…

Не один десяток лет пронёсся с той поры. В Грибовке осталось два дома с непрояснёнными обитателями. Я был там пару лет назад – с той самой девицей ( вот так повернулась моя жизнь, можно сказать перевернулась напрочь…) внучкой бабы Нюры и деда Василия. Мы бродили по окрестностям, побывали и на месте, где когда-то было имение , и на месте, где стоял дом с гостившей там летом девочкой с голубыми бездонными глазами. А знаете, она не сильно изменилась с той поры. Потому как смогла сохранить ту самую грибовскую любовь в душе, то детское ощущение – ЛЮБВИ.

И из Грибовки никуда любовь не ушла – она там повсюду – в лениво ползающих по тропинке майских жуках, в одуряющем запахе сирени, в глазах единственной коровы, отгоняющей меня неправильно выгнутым рогом от скачущего кузнечиком телёнка… в тенистом лесу, в пении птиц, в закатном солнце, в аромате цветов, в речной воде, купающей в себе неохватное небо…

Мы бродили до вечера по этим тихим просторам, я держал за руку ту когдатошнюю девицу, и понимал – она чувствует, слышит, понимает – так же, как и я… Как ходят за нами по лесу, не показываясь на глаза, но совсем рядом, дед Василий и баба Нюра и впитывают глазами небесную синь…

А когда солнце уже коснулось грешной земли, мы проходили по берегу реки и мимо нас, совсем рядом, в метре всего, проплыла на спине задумчивая ондатра. Она философски поскрёбывала живот когтистой лапой, пожёвывала оранжевыми зубами стебель водяной лилии и совсем нас не заметила, потому что смотрела – в небо…






_________________________________________

Об авторе: ИНГВАР КОРОТКОВ

Прозаик, поэт, рок-модельер. Закончил Ленинградский государственный Институт Культуры ( режиссерский факультет) в 1979 году. Автор двух сборников прозы - "Их встретил ангел" (изд-во "Арм-принт" в 2011 г.) и "Мой Деревенский Рок" ("Время", 2013 г.) Рассказы печатались в журналах "Смена", "Opinion", "Москва", альманахе "Артбухта", газетах - "Литературная Россия", сибирский "Шанс" и т.д. Дипломант творческих конкурсов "Волошинский сентябрь", "Добрая книга".
Живёт преимущественно в Санкт-Петербурге.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
4 629
Опубликовано 07 авг 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ