facebook ВКонтакте twitter Одноклассники Избранная современная литература в текстах, лицах и событиях.  
Помоги Лиterraтуре:   Экспресс-помощь  |  Блоггерам
» » Надежда Тэффи. ДЕМОНИЧЕСКАЯ ЖЕНЩИНА

Надежда Тэффи. ДЕМОНИЧЕСКАЯ ЖЕНЩИНА


(рассказы)


ПСЕВДОНИМ

Меня часто спрашивают о происхождении моего псевдонима.

Действительно – почему вдруг "Тэффи"? Что за собачья кличка? Недаром в России многие из читателей "Русского слова" давали это имя своим фоксам и левреткам.

Почему русская женщина подписывает свои произведения каким-то англизированным словом?

Уже если захотела взять псевдоним, так можно было выбрать что-нибудь более звонкое или, по крайней мере, с налетом идейности, как Максим Горький, Демьян Бедный, Скиталец. Это все намеки на некие поэтические страдания и располагает к себе читателя.

Кроме того, женщины-писательницы часто выбирают себе мужской псевдоним. Это очень умно и осторожно. К дамам принято относиться с легкой усмешечкой и даже недоверием.

- И где это она понахваталась?

- Это, наверно, за неё муж пишет.

Была писательница Марко Вовчок, талантливая романистка и общественная деятельница подписывалась "Вергежский", талантливая поэтесса подписывает свои критические статьи "Антон Крайний". Всё это, повторяю, имеет свой raison d'etre. Умно и красиво. Но – "Тэффи" – что за ерунда?

Так вот, хочу честно объяснить, как это все произошло.

Происхождение этого дикого имени относится к первым шагам моей литературной деятельности. Я тогда только что напечатала два-три стихотворения, подписанные моим настоящим именем, и написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят, но никогда и не прочтут.

- Ну кому из директоров театра охота читать всякую дребедень, когда уже написан "Гамлет" и "Ревизор"? А тем более дамскую стряпню!

Вот тут я и призадумалась.

Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни се.

Но – что?

Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака –дураки всегда счастливы.

За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. Но уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный.

Звали его Степан, а домашние называли его Стэффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался), я решила подписать пьеску свою "Тэффи" и, будь что будет, послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра. Никому ни о чем не рассказывала, потому что уверена была в провале моего предприятия.

Прошло месяца два. О пьеске своей я почти забыла и из всего затем сделала только назидательный вывод, что не всегда и дураки приносят счастье.

И вот читаю как-то "Новое время" и вижу нечто.

"Принята к постановке в Малом театре одноактная пьеса Тэффи "Женский вопрос".

Первое, что я испытала – безумный испуг.

Второе – безграничное отчаяние.

Я сразу вдруг поняла, что пьеска моя непроходимый вздор, что она глупа, скучна, что под псевдонимом надолго не спрячешься, что пьеса, конечно, провалится с треском и покроет меня позором на всю жизнь. И как быть, я не знала, и посоветоваться ни с кем не могла.

И тут еще с ужасом вспомнила, что, посылая рукопись, пометила имя и адрес отправителя. Хорошо, если они там подумают, что я это по просьбе гнусного автора отослала пакет, а если догадаются, тогда что?

Но долго раздумывать не пришлось. На другой же день почта принесла мне официальное письмо, в котором сообщалось, что пьеса моя пойдет такого-то числа, а репетиции начнутся тогда-то и я приглашалась на них присутствовать.

Итак – все открыто. Пути к отступлению отрезаны. Я провалилась на самое дно, и так как страшнее в этом деле уже ничего не было, то можно было обдумать положение.

Почему, собственно говоря, я решила, что пьеса так уж плоха! Если бы была плоха, ее бы не приняли. Тут, конечно, большую роль сыграло счастье моего дурака, чье имя я взяла. Подпишись я Кантом или Спинозой, наверное, пьесу бы отвергли.

- Надо взять себя в руки и пойти на репетицию, а то они ещё меня через полицию потребуют.

Пошла.

Режиссировал Евтихий Карпов, человек старого закала, новшеств никаких не признававший.

- Павильончик, три двери, роль назубок и шпарь её лицом к публике.

Встретил он меня покровительственно.

- Автор? Ну ладно. Садитесь и сидите тихо.

Нужно ли прибавлять, что я сидела тихо.

А на сцене шла репетиция. Молоденькая актриса, Гринева (я иногда встречаю её сейчас в Париже. Она так мало изменилась, что смотрю на неё с замиранием сердца, как тогда...), Гринева играла главную роль. В руках у неё был свернутый комочком носовой платок, который она всё время прижимала ко рту – это была мода того сезона у молодых актрис.

- Не бурчи под нос! - кричал Карпов. - Лицом к публике! Роли не знаешь! Роли не знаешь!

- Я знаю роль! - обиженно говорила Гринева.

- Знаешь? Ну ладно. Суфлёр! Молчать! Пусть жарит без суфлера, на постном масле!

Карпов был плохой психолог. Никакая роль в голове не удержится после такой острастки.

"Какой ужас, какой ужас! - думала я. - Зачем я написала эту ужасную пьесу! Зачем послала её в театр! Мучают актеров, заставляют их учить назубок придуманную мною ахинею. А потом пьеса провалится и газеты напишут: "Стыдно серьёзному театру заниматься таким вздором, когда народ голодает". А потом, когда я пойду в воскресенье к бабушке завтракать, она посмотрит на меня строго и скажет: "До нас дошли слухи о твоих историях. Надеюсь, что это неверно".

Я всё-таки ходила на репетиции. Очень удивляло меня, что актеры дружелюбно со мной здороваются – я думала, что все они должны меня ненавидеть и презирать.

Карпов хохотал:

- Несчастный автор чахнет и худеет с каждым днем.

"Несчастный автор" молчал и старался не заплакать. И вот наступило неотвратимое. Наступил день спектакля.

"Идти или не идти?"

Решила идти, но залезть куда-нибудь в последние ряды, чтобы никто меня и не видел. Карпов ведь такой энергичный. Если пьеса провалится, он может высунуться из-за кулис и прямо закричать мне: "Пошла вон, дура!"

Пьеску мою пристегнули к какой-то длинной и нудной четырехактной скучище начинающего автора.

Публика зевала, скучала, посвистывала.

И вот, после финального свиста и антракта, взвился, как говорится, занавес и затарантили мои персонажи.

"Какой ужас! Какой срам!" - думала я.

Но публика засмеялась раз, засмеялась два и пошла веселиться. Я живо забыла, что я автор, и хохотала вместе со всеми, когда комическая старуха Яблочкина, изображающая женщину-генерала, маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы. Актеры вообще были хорошие и разыграли пьеску на славу.

- Автора! - закричали из публики. - Автора!

Как быть?

Подняли занавес. Актеры кланялись. Показывали, что ищут автора.

Я вскочила с места, пошла в коридор по направлению к кулисам. В это время занавес уже опустили, и я повернула назад. Но публика снова звала автора, и снова поднялся занавес, и актеры кланялись, и кто-то грозно кричал на сцене: "Да где же автор?", и я опять кинулась к кулисам, но занавес снова опустили. Продолжалась эта беготня моя по коридору до тех пор, пока кто-то лохматый не схватил меня за руку и не заорал:

- Да вот же она, чёрт возьми!

Но в это время занавес, поднятый в шестой раз, опустился окончательно и публика стала расходиться.

На другой день я в первый раз в жизни беседовала с посетившим меня журналистом. Меня интервьюировали.

- Над чем вы сейчас работаете?

- Я шью туфли для куклы моей племянницы...

- Гм... вот как! А что означает ваш псевдоним?

- Это... имя одного дур.., то есть так, фамилия.

- А мне сказали, что это из Киплинга.

Я спасена! Я спасена! Я спасена! Действительно, у Киплинга есть такое имя. Да, наконец, и в "Трильби" песенка такая есть:

Taffy was a walesman,

Taffy was a thief...

Сразу все вспомнилось.

- Ну да, конечно, из Киплинга!

В газетах появился мой портрет с подписью "Taffy".

Кончено. Отступления не было.

Так и осталось.




ЛЮБОВЬ И ВЕСНА
(Рассказ Гули Бучинской)

Она показывала мне свои альбомы и целые пачки любительских снимков.

Считается почему-то, что гостям очень весело рассматривать группу незнакомых теток на дачном балконе.

- А кто этот мальчик?

- Это не мальчик. Это я.

- А эта старуха кто?

- Это тоже я.

- А это что за собачка?

- Где? Это? Гм... Да ведь это тоже я.

- А почему же хвост?

- Подожди... Это не мой хвост. Хвост это вот от этой дамы. Это одна известная певица.

- Так почему же, если певица, так ей полагается быть с хвостом?

- Гм... Не совсем удачная фотография. Такое освещение. А вот старые снимки. Довоенные, Эту особу знаешь?

Особа была лет десяти, с весёлыми ямочками, с белокурыми косичками, в форменном платьице с широким белым воротником.

- Да это как будто ты?

- Ну, конечно, я.

Она долго смотрела на свой портретик, потом засмеялась и сказала:

- Этот портрет относится к периоду моего самого интересного романа. Моей первой любви.

- Да ведь тебе тут лет десять-одиннадцать.

- Ну да.

- Как же это я не знала. Расскажи, пожалуйста. Ведь ты тогда была в лицее.

- Вот, вот. Ужасный роман. У нас, видишь ли, образовался особый клуб. Не в нашем классе, а у больших, там, где были девочки уже лет четырнадцати, пятнадцати. Не помню сейчас, в чем там было дело, но главное, что все члены клуба должны были быть непременно влюблены. Невлюбленных не принимали. А у меня, в этом классе у старших, была приятельница, Зося Яницкая. Она меня очень уважала, несмотря на то, что я была маленькая. А уважала она меня за то, что я очень много читала и, главное, за то, что писала стихи. У них в классе никто не умел сочинять стихи.

Вот она переговорила со своими подругами и рекомендовала меня. Те, узнав про стихи, сразу согласились, но, конечно, спросили - "влюблена ли эта Зу и в кого?"

Тут мне пришлось признаться, что я не влюблена.

Как быть?
Я бы, конечно, могла наскоро в кого-нибудь влюбиться, но я была в лицее живущей и ни одного мальчика не знала.

Зося очень огорчилась. Это было серьезное препятствие. А она меня любила и гордилась мной.

И вот придумала она прямо гениальную штуку. Она предложила мне влюбиться в её брата. Брат её гимназист, молодчина, совсем взрослый – ему скоро будет тринадцать.

- Да ведь я же его никогда не видала!

- Ничего. Я его тебе покажу в окно.

Пансион у нас был очень строгий, вроде монастыря. В окошко смотреть было запрещено и считалось даже грехом. Но старшие девочки ухитрялись в четыре часа, когда из соседней гимназии мальчики шли домой, подбегать к окошку, конечно, поставив у дверей сигнальщика. Сигнальщик, одна из девочек по очереди, в случае опасности должна была петь "Аве Марию" Гуно.

И вот на следующий же день прибежала за мной Зося и потащила к окну.

- Смотри скорей! Вот они идут. Вот и он, Юрек.

У меня сердце колотилось, так что даже в ушах звенело.

- Который? Который?

- Да вон этот, круглый!

Смотрю – действительно один из мальчиков ужасно какой круглый – ну совсем яблоко.

Мне как-то в первую минуту больно стало, что нужно любить такого круглого. А Зося говорит - "Ты согласна?"

Ну что делать? Я говорю:

- Да.

А Зося обрадовалась.

- Я, - говорит, - сегодня же вечером спрошу, согласен ли он в тебя влюбиться, потому что в нашем клубе требуется, чтобы любовь была взаимна.

На другой день отзывает меня Зося в угол и рассказывает, как она предложила Юреку в меня влюбиться. Он сначала спросил Зосю: "А что я от тебя за это получу?" Но Зося ему объяснила, что это надо сделать совершенно даром, и рассказала ему про клуб. Тогда он спросил: "Это какая же Зу? Это та, что с абажуром на шее?"

Поломался немножко, но, впрочем, в конце концов, согласился влюбиться.

Мне было очень неприятно, что мой чудесный воротник, которому многие девочки завидовали, он назвал абажуром, но из-за такого пустяка разбивать и свое, и его сердце было бы глупо.

Итак – начался роман.

Каждый день в четыре часа я вместе с другими героинями бежала к окну и махала платком. На мое приветствие оборачивалось круглое лицо, и видно было, как оно вздыхает.

Потом Зося принесла мне открытку, которую Юрек сам для меня нарисовал и раскрасил. Открытка очень взволновала меня, хотя на ней и были изображены просто-напросто гуси. Я даже спросила Зосю – почему именно гуси? Зося ответила, что это оттого, что они ему очень хорошо удаются.

В ответ на гусей я послала ему стихи. Не совсем свежие – я их уже несколько месяцев писала в альбом подругам. Но они ведь от этого хуже не стали.

Когда весною ландыши цветут,
Мне мысли грустные идут,
И вспоминаю я всегда
О днях, когда была я молода.

И вот дня через два передала мне Зося стихи от Юрека. Стихи были длинные. Тогда была мода на декадентов, и он, конечно, просто перекатал их из какого-нибудь журнала. Стихи были непонятные, и слова в них были совсем ужасные. Читала я, спрятавшись в умывалку, Зося стояла на часах. Я, как только прочла, так сейчас же разорвала бумагу на мелкие кусочки, кусочки закрутила катышем и выбросила в форточку.

От стихов в голове стало совсем худо и даже страшно. Ухватила я только одну фразу, но и того было довольно, чтобы прийти в ужас. Фраза была:

Я как больной сатана
Влекусь к тебе!

Больной сатана! Такой круглый и вдруг оказывается больной сатана! Это сочетание было такое страшное, что я схватила Зосю за шею и заревела.

В четыре часа не пошла к окошку. Боялась взглянуть на больного сатану.

Был у меня маленький медальончик, золотой с голубыми камешками. Вот я пробралась потихоньку в нашу часовенку и повесила этот медальончик Мадонне на руку. За больного сатану. Так и помолилась. "Спаси и помилуй больного сатану".

Настроение у меня было ужасное. Чувствовала и понимала, что погрязла в грехе. Во-первых, смотрела в окно, что само по себе уже грех, во-вторых, влюбилась, что грех уже серьезный и необычайный и, наконец, этот ужас с больным сатаной. Такой страшный объект для любви!

А тут как раз наступил пост и моя первая исповедь.

У нас девочки всегда записывали на бумажке свои грехи, чтоб чего-нибудь не забыть. Грехи записывались свои, чужие -- то есть те, которые знала да не донесла, а покрыла и, так сказать, сделалась как бы соучастнишей. Затем грехи обычные и, наконец, тяжкие.
Я все записала, как другие, а в последний момент записочку-то и потеряла.

Можете себе представить мое состояние? И без того-то в душе ужас, хаос, отчаяние, а тут еще грехи потеряла.

А храм у нас был старый, черный, с колоннами. Черные огромные ангелы нагнулись и трубят в трубы. А в узкое узорное окно стучат дождевые капли и текут по стеклу слезами.

И надо будет сказать старому строгому кюре о моем страшном грехе. И он не простит меня, ни за что не простит, и закачаются колонны, и затрубят черные ангелы, и рухнут своды.

- Будь проклята, черная грешница!

И вот я у окошечка. Рассказываю дрожащим голосом о том, как лгала, как украла у Галюси чудную новую резинку, маленькую, круглую. Потом вернула. Как люблю сладкое, как ленюсь. Ах, все это пустяки. Я не ребенок, я отлично понимаю, что сам кюре позавидовал бы такой резинке. Все это вздор и мелочи. Главное впереди.

- У меня есть страшный грех.

- Какой, деточка?

Лечу в пропасть. Закрываю глаза.

- Я влюблена.

Он ничего, спокоен.

- В кого же?

Шепчу:

- В Юрека.

- Что же это за Юрек?

- Он Зосин брат. Он очень взрослый. Ему скоро тринадцать.

- Вот как! А где же ты с ним видишься?

- А я совсем не вижусь. Я в окно.

Он ничего, только брови поднял.

- Вот, - говорит, - деточка, как нехорошо. Вам ведь запрещено в окошко смотреть. Надо слушаться.

Я все жду, когда же он рассердится. А он говорит:

- Ну вот, больше в окошко не смотри, а помолись Богу, чтобы Юрек был здоров и хорошо учился.

Только и всего!

И вдруг весь мой страшный грех показался мне таким пустяком, и вся история с Юреком такой ерундой, а сам Юрек смешным, круглым мальчиком. И вспомнились разные унизительные для героя штуки, которые рассказывала Зося и которые я инстинктивно пропускала мимо ушей. Как Юрек боится темной комнаты, и как ревел, когда был у дантиста, и как съедает по три тарелки макарон со сметаной.

"Ну, думаю, дура я дура! И чего я так мучилась".

На другой день побежала в четыре часа к окошку. Вижу – ждет.

Я скорчила самую безобразную рожу, высунула язык, повернулась спиной и ушла.

- Зося, - говорю. - Я твоему брату дала отставку. Пусть так и знает.

На другой день приходит Зося в школу страшно расстроенная.

- Ты, - говорит, - сама не знаешь, что ты наделала! Юрек говорит, что ты его оскорбила и что он, как дворянин, не перенесет позора.

Я безумно испугалась.

- Что же он сделает?

- Не знаю. Но он в ужасном состоянии. Как быть? Неужели застрелится?

Я надену длинное чёрное платье и всю жизнь буду бледна. А самое лучшее сейчас же пойти в монастырь и сделаться святой.

Напишу ему прощальное письмо. В стихах. Он тогда стреляться не будет. Со святой взятки гладки.

Стала сочинять.


Средь ангелов на небе голубом
Я помнить буду о тебе одном.


Не успела я записать эти строки, как вдруг -- цоп меня за плечо.

Мадемуазель!

Наша строгая классная дама.

- Что ты там пишешь, дитя мое?

Я крепко зажала бумажку в кулак.

- Я тебя спрашиваю, что ты такое пишешь? Покажи мне.

- Ни за что!

Она поджала губы, раздула ноздри.

- Почему?

- Потому что это моя личная корреспонденция.

Очевидно, я где-то слышала такое великолепное официальное выражение, оно у меня и выскочило – к моему собственному удивлению.

- Ах, вот как!

Она схватила меня за руку, я руку вырвала. Она поняла, что ей со мной не справиться.

- Петр!

Петр был сторож, звонил часы уроков, подметал классные комнаты.

- Петр! Сюда! Возьмите у барышни записку, которая у нее в кулаке.

Петр шмыгнул носом и решительно направился ко мне.

Тут я гордо вскинула голову и швырнула смятую бумажку на пол:

- С мужиком я драться не стану!

Повернулась и вышла.


Девочки разъехались. Меня на праздники не отпустили. Я наказана. И то еще хорошо. Собирались вообще выгнать из лицея за дерзкое поведение и безнравственное стихотворение.

Я сидела у окна и писала сочинение, которое в наказание задала мне классная дама.

Сочинение о весне.

Праздничный благовест лился в окно. Пух цветущих деревьев летел и кружился в воздухе. Щебетали веселые птицы, и пахло водой, и медом, и молодой весенней землей.

"Весна" - написала я.

И крупная слеза капнула, и расплылось чернило моей "Весны".

Я обвела кляксу кружочком и стала разрисовывать сиянием.

И, не правда ли, она, эта моя весна, заслужила сияние? Ведь она у меня так и осталась в нимбе моей памяти, как видите – на всю жизнь.

"Весна".




ДЕМОНИЧЕСКАЯ ЖЕНЩИНА

Демоническая женщина отличается от женщины обыкновенной прежде всего манерой одеваться. Она носит черный бархатный подрясник, цепочку на лбу, браслет на ноге, кольцо с дыркой «для цианистого калия, который ей непременно пришлют в следующий вторник», стилет за воротником, четки на локте и портрет Оскара Уайльда на левой подвязке.

Носит она также и обыкновенные предметы дамского туалета, только не на том месте, где им быть полагается. Так, например, пояс демоническая женщина позволит себе надеть только на голову, серьгу на лоб или на шею, кольцо на большой палец, часы на ногу.

За столом демоническая женщина ничего не ест. Она вообще никогда ничего не ест.

- К чему?

Общественное положение демоническая женщина может занимать самое разнообразное, но большею частью она – актриса.

Иногда просто разведенная жена.

Но всегда у нее есть какая-то тайна, какой-то не то надрыв, не то разрыв, о которой нельзя говорить, которого никто не знает и не должен знать.

- К чему?

У нее подняты брови трагическими запятыми и полуопущены глаза.

Кавалеру, провожающему ее с бала и ведущему томную беседу об эстетической эротике с точки зрения эротического эстета, она вдруг говорит, вздрагивая всеми перьями на шляпе:

- Едем в церковь, дорогой мой, едем в церковь, скорее, скорее, скорее. Я хочу молиться и рыдать, пока еще не взошла заря.

Церковь ночью заперта.

Любезный кавалер предлагает рыдать прямо на паперти, но она уже угасла. Она знает, что она проклята, что спасенья нет, и покорно склоняет голову, уткнув нос в меховой шарф.

- К чему?

Демоническая женщина всегда чувствует стремление к литературе.

И часто втайне пишет новеллы и стихотворения в прозе. Она никому не читает их.

- К чему?

Но вскользь говорит, что известный критик Александр Алексеевич, овладев с опасностью для жизни ее рукописью, прочел и потом рыдал всю ночь и даже, кажется, молился – последнее, впрочем, не наверное. А два писателя пророчат ей огромную будущность, если она наконец согласится опубликовать свои произведения.

Но ведь публика никогда не сможет понять их, и она не покажет их толпе.

- К чему?

А ночью, оставшись одна, она отпирает письменный стол, достает тщательно переписанные на машинке листы и долго оттирает резинкой начерченные слова:

«Возвр.», «К возвр.».

- Я видел в вашем окне свет часов в пять утра.

- Да, я работала.

- Вы губите себя! Дорогая! Берегите себя для нас!

- К чему?

За столом, уставленным вкусными штуками, она опускает глаза, влекомые неодолимой силой к заливному поросенку.

- Марья Николаевна, - говорит хозяйке ее соседка, простая, не демоническая женщина, с серьгами в ушах и браслетом на руке, а не на каком-либо ином месте. - Марья Николаевна, дайте мне, пожалуйста, вина.

Демоническая закроет глаза рукою и заговорит истерически:

- Вина! Вина! Дайте мне вина, я хочу пить! Я буду нить! Я вчера пила! Я третьего дня пила и завтра… да, и завтра я буду пить! Я хочу, хочу, хочу вина!

Собственно говоря, чего тут трагического, что дама три дня подряд понемножку выпивает? Но демоническая женщина сумеет так поставить дело, что у всех волосы на голове зашевелятся.

- Пьет.

- Какая загадочная!

- И завтра, говорит, пить буду…

Начнет закусывать простая женщина, скажет:

- Марья Николаевна, будьте добры, кусочек селёдки. Люблю лук.

Демоническая широко раскроет глаза и, глядя в пространство, завопит:

- Селёдка? Да, да, дайте мне селёдки, я хочу есть селёдку, я хочу, я хочу. Это лук? Да, да, дайте мне луку, дайте мне много всего, всего, селёдки, луку, я хочу есть, я хочу пошлости, скорее… больше… больше, смотрите все… я ем селёдку!

В сущности, что случилось?

Просто разыгрался аппетит и потянуло на солёненькое! А какой эффект!

- Вы слышали? Вы слышали?

- Не надо оставлять ее одну сегодня ночью.

- А то, что она, наверное, застрелится этим самым цианистым кали, которое ей принесут во вторник…

Бывают неприятные и некрасивые минуты жизни, когда обыкновенная женщина, тупо уперев глаза в этажерку, мнёт в руках носовой платок и говорит дрожащими губами:

- Мне, собственно говоря, ненадолго… всего только двадцать пять рублей. Я надеюсь, что на будущей неделе или в январе… я смогу…

Демоническая ляжет грудью на стол, подопрёт двумя руками подбородок и посмотрит вам прямо в душу загадочными, полузакрытыми глазами:

- Отчего я смотрю на вас? Я вам скажу. Слушайте меня, смотрите на меня… Я хочу – вы слышите? – я хочу, чтобы вы дали мне сейчас же – вы слышите? – сейчас же двадцать пять рублей. Я этого хочу. Слышите? Хочу. Чтобы именно вы, именно мне, именно дали, именно двадцать пять рублей. Я хочу! Я тввварь!… Теперь идите… идите… не оборачиваясь, уходите скорей, скорей… Ха-ха-ха!

Истерический смех должен потрясать всё её существо, даже оба существа – её и его.

- Скорей… скорей, не оборачиваясь… уходите навсегда, на всю жизнь, на всю жизнь… Ха-ха-ха!

И он «потрясётся» своим существом и даже не сообразит, что она просто перехватила у него четвертную без отдачи.

- Вы знаете, она сегодня была такая странная… загадочная. Сказала, чтобы я не оборачивался.

- Да. Здесь чувствуется тайна.

- Может быть… она полюбила меня…

- ?

- Тайна!




"КЕ ФЕР?"*

Рассказывали мне: вышел русский генерал-беженец на Плас де ла Конкорд, посмотрел по сторонам, глянул на небо, на площадь, на дома, на пеструю говорливую толпу, почесал переносицу и сказал с чувством:

- Все это, конечно, хорошо, господа! Очень даже все хорошо. А вот... ке фер? Фер-то ке?

Генерал – это присказка.

Сказка будет впереди.

* * *

Живем мы, так называемые лерюссы {Русские (фр.).}, самой странной, на другие жизни не похожей жизнью. Держимся вместе не взаимопритяжением, как, например, планетная система, а – вопреки законам физическим – взаимоотталкиванием.

Каждый лерюсс ненавидит всех остальных столь же определенно, сколь все остальные ненавидят его.

Настроение это вызвало некоторые новообразования в русской речи. Так, например, вошла в обиход частица "вор", которую ставят перед именем каждого лерюсса:

Вор-Акименко, вор-Петров, вор-Савельев.

Частица эта давно утратила свое первоначальное значение и носит характер не то французского "Le" для обозначения пола именуемого лица, не то испанской приставки "дон":

Дон Диего, дон Хозе.

Слышатся разговоры:

- Вчера у вора-Вельского собралось несколько человек. Были вор-Иванов, вор-Гусин, вор-Попов. Играли в бридж. Очень мило.

Деловые люди беседуют:

- Советую вам привлечь к нашему делу вора-Парченку. Очень полезный человек.

- А он не того... не злоупотребляет доверием?

- Господь с вами! Вор-Парченко? Да это честнейшая личность! Кристальной души.

- А может быть, лучше пригласить вора-Кусаченко?

- Ну нет, этот гораздо ворее.

Свежеприезжего эта приставка первое время сильно удивляет, даже пугает:

- Почему вор? Кто решил? Кто доказал? Где украл?

И еще больше пугает равнодушный ответ:

- А кто ж его знает -- почему да где... Говорят – вор, ну и ладно.

- А вдруг это неправда?

- Ну вот еще! А почему бы ему и не быть вором!

И действительно – почему?

* * *

Соединённые взаимным отталкиванием, лерюссы определенно разделяются на две категории: на продающих Россию и спасающих её.

Продающие живут весело. Ездят по театрам, танцуют фокстроты, держат русских поваров, едят русские борщи и угощают ими спасающих Россию. Среди всех этих ерундовых занятий совсем не брезгуют своим главным делом, а если вы захотите у них справиться, почём теперь и на каких условиях продается Россия, вряд ли смогут дать толковый ответ.

Другую картину представляют из себя спасающие: они хлопочут день и ночь, бьются в тенетах политических интриг, куда-то ездят и разоблачают друг друга.

К "продающим" относятся добродушно и берут с них деньги на спасение России. Друг друга ненавидят белокаленой ненавистью:

- Слышали, вор-Овечкин какой оказался мерзавец! Тамбов продает.

- Да что вы! Кому?

- Как кому? Чилийцам!

- Что?

- Чилийцам – вот что!

- А на что чилийцам Тамбов дался?

- Что за вопрос! Нужен же им опорный пункт в России.

- Так ведь Тамбов-то не овечкинский, как же он его продает?

- Я же вам говорю, что он мерзавец. Они с вором-Гавкиным еще и не такую штуку выкинули: можете себе представить, взяли да и переманили к себе нашу барышню с пишущей машинкой как раз в тот момент, когда мы должны были поддержать Усть-Сысольское правительство.

- А разве такое есть?

- Было. Положим, недолго. Один подполковник - не помню фамилии - объявил себя правительством. Продержался всё-таки полтора дня. Если бы мы его поддержали вовремя, дело было бы выиграно. Но куда же сунешься без пишущей машинки? Вот и проворонили Россию. А все он – вор-Овечкин. А вор-Коробкин – слышали? Тоже хорош. Уполномочил себя послом в Японию.

- А кто же его назначил?

- Никому не известно. Уверяет, будто было какое-то Тирасполь-сортировочное правительство. Существовало оно минут пятнадцать-двадцать, так... по недоразумению. Потом само сконфузилось и прекратилось. Ну а Коробкин как раз тут как тут, за эти четверть часа успел всё это обделать.

- Да кто же его признает?

- А не всё ли равно! Ему, главное, нужно было визу получить -- для этого он и уполномочился. Ужас!

- А слышали последние новости? Говорят, Бахмач взят!

- Кем?

- Неизвестно!

- А у кого?

- Тоже неизвестно. Ужас!

- Да откуда же вы это узнали?

- Из радио. Нас обслуживают три радио: советское "Соврадио", украинское "Украдио" и наше собственное первое европейское – "Переврадио".

- А Париж как к этому относится?

- Что Париж? Париж, известно – как собака на Сене. Ему что!

- Ну а скажите, кто-нибудь что-нибудь понимает?

- Вряд ли! Сами знаете, ещё Тютчев сказал, что "умом Россию не понять", а так как другого органа для понимания в человеческом организме не находится, то и остается махнуть рукой. Один из здешних общественных деятелей начинал, говорят, животом понимать, да его уволили.

-- Н-да-м...

* * *

- Н-да-м...

Посмотрел, значит, генерал по сторонам и сказал с чувством:

- Всё это, господа, конечно, хорошо. Очень даже всё это хорошо. А вот... ке фер? Фер-то ке?

Действительно – ке?


_______________
* От фр. "que faire?" - что делать?







_________________________________________

Об авторе: ТЭФФИ, НАДЕЖДА АЛЕКСАНДРОВНА
(наст. фамилия - Лохвицкая, по мужу - Бучинская)

(1872-1952)

Русская писательница. Родилась 9 (21) мая, по другим сведениям - 27 апреля (9 мая) 1872 в С.-Петербурге (по другим сведениям - в Волынской губ.). Сестра поэтессы Мирры (Марии) Лохвицкой ("русская Сафо"). Псевдонимом Тэффи подписаны первые юмористические рассказы и пьеса «Женский вопрос» (1907). Стихотворения, которыми в 1901 дебютировала Лохвицкая, печатались под ее девичьей фамилией.
Как постоянный автор журналов «Сатирикон» и «Новый Сатирикон», и как автор двухтомного собрания «Юмористических рассказов» (1910), за которым последовало еще несколько сборников («Карусель», «Дым без огня», оба 1914, «Неживой зверь», 1916), Тэффи снискала репутацию писателя остроумного, наблюдательного и беззлобного.
Излюбленный жанр Тэффи - миниатюра, построенная на описании незначительного комического происшествия.
В конце 1918 (вместе с популярным писателем-сатириконовцем А. Аверченко) Тэффи уехала в Киев, где предполагались их публичные выступления, и после продолжавшихся полтора года скитаний по югу России (Одесса, Новороссийск, Екатеринодар) добралась через Константинополь до Парижа. В книге «Воспоминания» (1931), которая представляет собой не мемуары, а скорее автобиографическую повесть, Тэффи воссоздает маршрут своих странствий.
В первом номере газеты «Последние новости» (27 апреля 1920) был напечатан рассказ Тэффи Ке - фер, и фраза его героя, старого генерала, который, растерянно озираясь на парижской площади, бормочет: «Всё это хорошо... но que faire? Фер-то - ке?», стала своего рода паролем для очутившихся в изгнании.
Публикуясь почти во всех видных периодических изданиях Рассеяния (газеты "Общее дело", "Возрождение", "Руль", "Сегодня", журналы "Звено", "Современные записки", "Жар-птица"), Тэффи выпустила ряд книг рассказов («Рысь», 1923, «Книга Июнь», 1931, «О нежности», 1938), показавших новые грани ее таланта, как и пьесы этого периода («Момент судьбы», 1937, написанная для Русского театра в Париже, «Ничего подобного», 1939, поставлена Н. Евреиновым), и единственный опыт романа – «Авантюрный роман» (1931).
В прозе и драматургии Тэффи после эмиграции заметно усиливаются грустные, даже трагические мотивы. «Боялись смерти большевистской – и умерли смертью здесь, - сказано в одной из ее первых парижских миниатюр «Ностальгия» (1920). - ... Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда».
Преобладающая тема многих рассказов, составивших «Книгу Июнь» и сборник «О нежности», - самоотверженная любовь. «Все о любви» (1946) озаглавлен один из последних сборников Тэффи, в котором не только переданы самые прихотливые оттенки этого чувства, но много говорится о любви христианской, об этике православия, выдержавшей те тяжелые испытания, что были ей уготованы русской историей ХХ века. В последнем сборнике «Земная радуга» (1952), который она уже не успела сама подготовить к печати - Тэффи совсем отказалась от сарказма и от сатирических интонаций, достаточно частых как в её ранней прозе, так и в произведениях 1920-х годов.
Вторую мировую войну и оккупацию Тэффи пережила, не покинув Париж. В послевоенные годы Тэффи была занята мемуарными очерками о своих современниках - от Куприна и Бальмонта до Г.Распутина.
Умерла Тэффи в Париже 6 октября 1952.




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
1768
Опубликовано 06 авг 2016

ВХОД НА САЙТ