ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Егор Фетисов. ФОНАРЬ

Егор Фетисов. ФОНАРЬ


(два рассказа)


ФОНАРЬ

— Если есть у кисочки на ушах две кисточки, этой киски берегись, потому что это рысь!
Морозный воздух покусывает лицо и пытается забраться в открытый рот и дальше — в гортань, в бронхи, в легкие. Две пары валенок не в такт хрустят по освещаемой последним тусклым фонарем тропинке. Только тени от фонаря играют под деревьями в какую-то очень старую игру без названия.
— Ыси, — повторяет Дося.
Вообще-то ее зовут Евдокия, но бабушка называет ее Дося, а сама себя девочка называет «маня» или просто «я».
— Правильно, рысь! — баба Пелагея ставит две тяжелые сумки на землю и переводит дух.
Сердце сегодня колет с самого утра: слишком много непривычных обязанностей навалилось — внучка с мужем уехали в Тунис, оставив Пелагею с Досей, и черт ее дернул потащиться сегодня на дачу. Погода была солнечная, заманчивая, не по-январски легкая, и Пелагея решилась ехать.
— Ыси, воха! — Дося выводит ее из забытья, показывая на своей толстой вязаной шапочке, где у рыси предполагаемые кисточки на голове.
Идти еще далеко, и Пелагея со вздохом берется за сумки. Она так и не научилась соразмерять вес и время. Ей девятый десяток, и ноги уже не слушаются безотказно, как раньше. Она погружается в воспоминания, которые, как вечерний холод, притупляют боль в правой ноге, всеми мыслями уходит в то время, когда она еще была просто Дуней. Вспоминаются Соловейчики, временами гостившие у них здесь, на даче… Их отцы работали вместе, и эвакуироваться они тоже должны были одновременно, но на отца Пелагеи все никак не приходила повестка из военкомата. Мама и думать не хотела об отъезде, пока не узнает, куда его посылают. Однако к эвакуации она готовилась и поэтому не запасалась, как многие, на зиму продуктами. Она купила Дуне ботинки в дорогу и ждала.
Соловейчики отправили девочек при первой возможности, что их едва не сгубило. Отступление шло так быстро, что детей вывезли из города фактически навстречу фронту, и они через какое-то время очутились за его линией. Воспитатели разбежались кто куда, и многие матери из эвакуируемого Ленинграда искали своих детей. Среди них была и мама Соловейчиков. Она нашла. Девочек звали Люба и Маша. Дуня тем временем вышивала метки на вещах, которые мама вопреки воле отца все-таки начала собирать. Шла середина августа.
Соловейчики эвакуировались. Повестка на отца пришла только в последних числах месяца, и выяснилось, что ожидание было напрасным: никакой информации о месте, куда отправляли эшелон. Интересная штука память. Папиного лица Пелагея не помнила совершенно. Где-то глубоко-глубоко в сознании всплывали искаженные картины — рельсы, по которым они почти бежали с мамой, железнодорожная станция на окраине Ленинграда, предназначенная для товарных составов, названия которой она теперь не помнила, и — главная деталь — зеленовато-коричневого цвета кисет, на котором она вышивала для отца какие-то цветы. Сидела на холодном, еще влажном от утреннего часа камне и вышивала кисет на шнурочке. Стебельчатым швом, это она помнила хорошо. А вот папино лицо… Вышивать ее научила бабушка, оставившая всем внукам какую-нибудь безделицу с собственной вышивкой. Дуне, как ласково называли Пелагею в семье, она оставила салфетку с васильками, любимым цветком девочки.
Добро и зло в те страшные месяцы перемешались. Пелагея до сих пор не могла решить для себя, были ли злом пирожные, которые дети жившего неподалеку директора хлебопекарного завода ели в бомбоубежище. Ели у всех на глазах, не украдкой, даже не отворачиваясь от голодных глаз, потому что им не было стыдно. Не только пирожные стояли до сих пор в глазах. В те месяцы было все: от черной икры до лепешек из дуранды, которые мама жарила на олифе, называя ее в шутку олифковым маслом. Тогда никто не думал о возможности блокады. Мать была уверена, что они со дня на день эвакуируются, однако через несколько дней после отправки отца кольцо блокады замкнулось. Продуктов к этому моменту уже было не достать, и мама на все сбережения купила в Елисеевском банку черной икры. Каждый день Дуня получала чайную ложку. Это не считая овса и дуранды, которыми они были обязаны Арсению Феофановичу.
Арсений Феофанович с женой занимали одну из комнат в их квартире. Работал он на лошади. Что Арсений Феофанович там именно делал на этой лошади, Дуня не знала, но ему удалось обделить животное на мешок овса и мешок дуранды. Так называли жмых, остававшийся после отжима масла. Мама дробила овес на мясорубке, жмых же размачивала, добавляла в овес и делала лепешки, которые Дуня, даже будучи страшно голодной, ела с трудом. От них начиналась изжога, которая не проходила неделями. В туалете в стенном шкафчике обнаружились плитки столярного клея, из которого они варили студень. Однако в декабре закончилось и это…
Тем фантастичнее, невероятнее были две сардельки, которые плавали в жестяной миске с ячневой кашей, которую им дали на Финляндском вокзале в утро эвакуации. Несколько месяцев от отца не было ни слуху, ни духу, и вот в марте им пришел вызов в Тбилиси. Оказалось, что отца отправили в Баку на переподготовку, а оттуда — в штаб Закавказского фронта. Собирать было уже нечего — остались только отрезы материи и кое-какая одежда, которую мама сложила в два чемоданчика и везла на детских санках. На вокзале им дали кашу с сардельками и настоящий круглый хлеб, какого они ни разу не видели все эти месяцы. Словно они уже перенеслись в какие-то другие края. А ведь это все еще был осажденный Ленинград, тот же самый Ленинград, где им выдавали крошечный дневной паек — 125 грамм липкой, темной массы, отдаленно напоминавшей по вкусу хлеб… Сардельки и хлеб мама спрятала, дала Дуне только кашу.
Ехать нужно было до берега Ладожского озера, где их высадили ждать машины. Был март, но зима лютовала не хуже войны. В тот день было минус тридцать. На машину было не сесть, садились по принципу силы. Может, они так и замерзли бы на берегу Ладоги, не встреться маме случайно в поезде жена военного. Они пошли к коменданту, и их кое-как усадили. Почему-то поверх льда, несмотря на мороз, стояла вода. Может, до этого была оттепель… Страшно не было.
Страшно было потом в поезде, в американском товарном вагоне, где они расположились у самых дверей на сквозняке. Слава богу, что ехали на юг, и с каждым днем становилось все теплее и теплее. Страшно было, когда на одной из станций женщина с грудным младенцем полезла под паровоз, чтобы отогреть у горячего металла грудное молоко, которое у нее было в чайнике. Поезд тогда уходил быстро, при первой предоставленной ему возможности, без предупредительных гудков, и несколько минут та женщина находилась между жизнью и смертью. Ровно посередине.
Страшно было смотреть на мальчика, который, скорчившись, лежал на полу вагона и время от времени тихо просил: «Мама, ну зарежь меня. Мама, ну зарежь меня». С ним были мать и сестра. Они съели на вокзале весь хлеб и сардельки, и желудок этого не выдержал. Кто-то дал ему еще хлеба, и мальчик затих. До сих пор в ушах Пелагеи стоял разговор этой женщины с проводником. Точнее говоря, это был торг. Она просила проводника вынести тело сына, он сначала требовал за это хлеба, потом денег. Вдруг мальчик открыл глаза и сказал очень спокойно и тихо: «Мама, я еще не умер». Наверное, это было самое страшное за годы войны. Эти слова: «Мама, я еще не умер».
Чуть не умерла и сама Дуня. Это было еще до эвакуации, в начале января. В школе №7 на улице Плеханова для детей устроили елку. Во время праздника все украдкой поглядывали на двери соседнего зала, в котором были накрыты столы. И эти двери наконец распахнулись. Дали супчик, на второе — мясную котлетку, на третье — компот. Был и подарок — мандарин и печенье. Печенье, правда, было все изъедено жучком и рассыпалось в руке в труху. Дуня запомнила, что жучка звали шашель. Вечером у Дуни началась рвота. Никакой медицинской помощи тогда уже не было. В первые дни сорок второго года не было уже даже олифы. Вдруг в дверь постучала незнакомая женщина. «Я слышала, что у вас болен ребенок, возьмите!» — она протянула маме пакет и быстро ушла. В пакете была клюква.
Вообще смерть стала чем-то очень естественным, будничным. Под ними на втором этаже в мирное время была поликлиника, в которой в сорок первом устроили стационар, куда свозили умирающих от голода. Утром умерших выносили на лестничную площадку, и каждый день, спускаясь по лестнице, Дуня с Олей перешагивали через трупы людей. Рядом с булочной был тир, задняя часть которого выходила в их двор, и всю зиму там складывали замерзшие тела. В конце февраля, прямо перед их отъездом, проявили заботу о санитарии, открыли тир и стали грузить мертвых в грузовики, как дрова. Последнее, что помнила Пелагея перед эвакуацией, были эти трупы и то, как ей приходилось ходить за водой.
Водопровод, естественно, не работал, и большинство людей, живших в центре, ходили за водой на Неву. Их семье повезло: прямо напротив дома прорвало трубу, и быстро образовалась наледь, которая день ото дня становилась все выше. Дуня, как и все, залезала на эту ледяную горку и спускала в отверстие бидончик. Пока не наступил март, и они не уехали. Все, кроме ее сестры Оли…
Оля ушла на фронт, хотя ее 23-й год был непризывным. Однако еще два года назад, в Финскую войну, ленинградская молодежь стала бредить долгом перед страной. Дуня с Олей уже тогда обсуждали, как они убегут из дома, проберутся в Карелию и будут там ловить шпионов. Оля в то время ходила на курсы немецкого языка на Театральной площади. Однажды оттуда позвонили: она давно не была на занятиях, посещая вместо них курсы санитаров. За это достижение Оля получила штамп военнообязанной, и в сорок первом ее послали рыть окопы под Ленинградом, где она сидела в палатке с медикаментами.
Отступление было стремительным, все разбежались, и Оля осталась одна, не зная, имеет ли она право бросить лекарства. К счастью, мимо проходила дивизия добровольцев с Кировского завода, где ей попался знакомый отца Иван Иванович Иванов. Он узнал ее и зачислил в полевой госпиталь.
Когда Дуня с мамой эвакуировались, Оля приехала на побывку. Тот же самый Иван Иванович предлагал демобилизовать Олю, воспользовавшись ее непризывным возрастом, и отправить с ними в Тбилиси. Собрали небольшой семейный совет, на том и порешили. Оле оставалось попрощаться с подружками, которые тоже были на побывке в городе. Она ушла в гражданской одежде и не вернулась. Дуня впервые увидела, как мама курит. Всю ночь она курила «Беломор», а утром приехал нарочный из части с письмом. «Я не могла бросить девочек. Пришли мое обмундирование».
…калитка дома долго не поддается: намело много снега, и у Пелагеи не хватает сил ее открыть. Дося активно помогает своим синим совком, с которым она не расстается ни зимой, ни летом. Копать — ее главное пристрастие. «Сейчас натопим печку, покушаем», — Пелагея долго возится с замерзшим замком на покосившейся двери. У поленницы сердце прихватывает, и она садится на перевернутое пластмассовое ведро перевести дух. Смерти она не боится, знает, что та никогда не приходит раньше намеченного кем-то срока…
Поэтому в феврале пришел вызов в Тбилиси. Поэтому Арсений Феофанович работал на лошади. Поэтому в Елисеевском еще была черная икра. Поэтому незнакомая женщина принесла клюкву совершенно чужим ей людям. Поэтому не расстреляли маминого брата дядю Васю.
По вечерам топили буржуйку, трубу которой просто высовывали в форточку. У каждой семьи в подвале был закуток, где держали дрова. Электричества не было, и туда спускались с большим фонарем, который отец Дуни привез с Финской войны. Неведомо на каких батареях этот фонарь работал всю зиму, огромный, с выдвижными фильтрами — зеленый, красный и синий, — он стоял на боковой полке буфета напротив окон, выходивших на Садовую улицу. Дядя Вася работал механиком сельхозмашин в Сельхозинституте за Марсовым полем, и, когда началась война, его направили на военный завод, откуда он возвращался буквально на несколько часов в сутки и, как подкошенный, валился спать. Дядя Вася настолько уставал, что никогда не спускался в бомбоубежище во время тревоги. В очередной раз дядя Вася опять остался спать дома. Вернувшись из убежища, ни мать, ни Дуня не заглянули в его комнату, а на следующий день решили, что он уже ушел на завод. По правде говоря, Дуниной маме было не до того. Женщины дежурили на чердаке, длинными щипцами хватали «зажигалки» и бросали их в ящик с песком.
На третий день на улице к маме подошла дворничиха и поинтересовалась, что с маминым братом. Только тут они узнали, что дядю Васю и фонарь забрали на Дворцовую, где в подвалах Главного штаба размещался трибунал. Его обвиняли в том, что он подавал сигналы немцам. Как «сигнальщику» дяде Васе грозил расстрел. Маму к нему не пустили.
Прошло еще два дня, которые мама Дуни провела в попытках пробиться хотя бы к какому-нибудь начальству, когда вдруг на Садовой к ней подошла другая дворничиха и поделилась своим наблюдением: свет от светофора отражался в окнах их квартиры! Именно его и заметили дружинники, а когда поднялись в квартиру, последние их сомнения рассеялись: дядя Вася не спустился в подвал, как было положено, и фонарь стоял тут же — напротив окна.
Как именно события развивались дальше, Пелагея не знала. Мама ли добилась-таки приема у начальства или дворничиха ходила давать показания, но дядя Вася вернулся домой. Совершенно седой, хотя ему был сорок один год. Вернулся и на следующий же день ушел на фронт. Всей этой истории могло и вовсе не случиться, попади артиллерийский снаряд в дом напротив несколькими днями ранее. От взрыва в наших окнах выбило все стекла, и они были заткнуты тряпками. Но дядя Вася этого уже не застал.
Сердце не отпускает. Картины войны начинают растворяться в зимнем воздухе и уступают место довоенным, кажущимся придуманными детским воспоминаниям. Дуня сидит на подоконнике углового окна и смотрит на троллейбусы, которые только что пустили по Невскому. Она играет в диспетчера, записывая номера: 1-й, 5-й, 7-й. 1-й идет до Лавры, она ездила туда с мамой, 5-й и 7-й от площади Труда куда-то в сторону Смольного. Там она никогда не была. Прямо под их балконом стоит киоск с газировкой. Сироп, как правило, клубничный или лимонный. Они с Олей спускают бутылку на веревочке и денежку, а тетенька наливает им шипучку.
Пелагея тащит дрова в дом, но сердце прокалывает все сильнее, и ее впервые охватывает сильный страх, когда она понимает, что улица пуста, соседи все в городе, и Дося может замерзнуть здесь, если с ней, Пелагеей, что-то случится. На телефонный справочник уже нет времени. Она набирает номер сына и с облегчением слышит в трубке его голос. Да, он уже выезжает к ним. Что будет дальше, уже неважно. Ей кажется, что за окном идет снег, хотя этого не может быть, слишком холодно. Слишком… «Если есть у кисочки на ушах две кисточки… — бормочет Пелагея, и рысь видится ей смертью или смерть рысью. — Этой киски берегись…» — думает она, а на окне сменяются отблески гигантского фонаря — зеленый, красный, синий…

 

СВЯТОЙ ИУДА

Пока Эрик кормил троих детей, суп окончательно остыл. Он готовил его по бабушкину рецепту, как делали в Дании еще в тридцатые годы прошлого века: нарезанный кубиками корень сельдерея, порей, капуста, морковь, репчатый лук и бульон, сваренный из курицы. Непременно из курицы: утка была жирновата, особенно для детей. Они сидели за овальным столом, такие же светловолосые, как Хелен, но с его скулами, глазами и формой ушей, и старательно работали ложками, каждый в меру своего аппетита и навыков. Эрик бросил взгляд на часы: до прихода Хелен с работы оставалось немногим больше часа.
Сам он уже больше года нигде не работал. Фотографу устроиться в столице было все сложнее, а ехать в Оденсе, куда его звал товарищ по университету… Эрик был так же далек от этой мысли, как и год назад, когда ему казалось, что некоторая пауза даже кстати: она позволит ему наконец выдохнуть и вдохнуть. Как любил говорить его отец, «проявить пленки». Отец ушел от них «проявлять пленки», когда Эрику было четырнадцать, и больше не возвращался. «Наверное, засветил», — невесело шутила мама.
Отсутствие работы не слишком сказывалось на их бюджете: шесть тысяч крон они экономили на том, что дети не ходили в садик, еще несколько тысяч доплачивала коммуна за то, что дети вообще были. Так что Эрику ничего не оставалось другого, кроме как сидеть с ними. «Сидеть», впрочем, было не самым подходящим словом. Так футболист никогда не скажет о вратаре, что тот «стоит» в воротах — голкипер «играет». Вот и Эрик играл. В комнатах, в «лего», у плиты, на детских площадках, в которых не было недостатка. Сейчас, правда, за окном свистел и чем-то громыхал ветер: это дошел до них от берегов Великобритании «Святой Иуда» — шторм, о котором вчера не замолкая твердили по всем каналам. На севере Германии, кажется, погибли люди.
Эрик отодвинул свой стул и подошел к окну: велосипед на противоположной стороне улицы опрокинуло и поволокло на мостовую, но на пути встал припаркованный «ситроен», принявший на себя удар и жалобно завопивший сигнализацией. От Хелен пришло сообщение, что поезда не ходят, поэтому она таки попробует доехать на велосипеде. «Железный контейнер для мусора летает по воздуху как шкатулка из папье-маше», — писала жена. Маленький Харальд оглянулся, не поворачиваясь. Эрика восхищала способность сына вращать головой по-совиному — на 180 градусов.
— Папа, там о-о! — сказал Харальд и вопросительно посмотрел на отца.
— Ветер, — подтвердил Эрик, и довольный Харальд вернулся к супу.
Ветер…
О чем-то он глубоко задумался, засунув руки в карманы и медленно раскачиваясь, как пьяный, пытающийся поймать ускользающую мысль. Потом прошел в кабинет, достал с полки фотоаппарат, протер объектив, поставил защитный фильтр и стал одеваться.
Через четверть часа в замке заскрежетал ключ. У Эрика отлегло на душе: стало быть, Хелен добралась без приключений. Она разувалась в коридоре — насквозь мокрая, но какая-то восторженная от того, что удалось пережить пускай маленькое, но приключение.
— Представляешь, — затараторила она, — люди местами за трубы держатся, чтобы ветром не унесло. Я почти что педали не крутила, хорошо, что ветер в спину, тебя так несет, как на качелях в детстве! Уф! А ты что в свитере ходишь по дому?
— Холодно… — буркнул Эрик.
Хелен обняла выбежавших детей, расспросила их, как прошел день, и прошла в ванную, откуда донесся звук льющейся воды и детский щебет.
— Я скоро вернусь! — крикнул Эрик, поспешно обуваясь и выходя за дверь.
— Папа, куда ты? — из ванной выскочила старшая, Инга. — Ты в магазин? Купишь мороженое?
— Обязательно, — поспешил пообещать Эрик и сбежал вниз по лестнице.
Им овладело какое-то лихорадочное состояние, как будто он мог чего-то не успеть, пропустить что-то очень важное. Он натянул капюшон и быстро зашагал в сторону парка и дальше — к морю. Было на удивление тепло, Эрик снял перчатки, которые было натянул, пока спускался на улицу, и убрал их в карман куртки. Мелкий дождь тоже вскоре стих, сегодня был не его день: он просто не успевал пролиться — тучи проносились над головой на бешеной скорости, не притормаживая над городом. Они напомнили Эрику стада бизонов, охваченных дикой паникой. Ужас гнал их прочь, дальше и дальше, как будто какая-то страшная и невидимая сила преследовала их по пятам, не давая передохнуть. На углу Стокгольмсгэзе фигура в черном переломилась пополам. Эрик направился к ней, но мужчина распрямился, его лицо тускло осветилось. «Прикурил!» — с невольным уважением к незнакомцу подумал Эрик. Тот стоял, курил и щурился, когда ветер бросал листья ему в лицо. Он казался куском скалы, неподвластным стихии, и тогда ветер пошел на подлость. Подкравшись сзади, он быстро надел мужчине на голову полиэтиленовый пакет. Эрик не мог удержаться от хохота, делая снимок за снимком. Мужчина наконец избавился от головного убора, выбросил недокуренную сигарету, пристально посмотрел в сторону Эрика, развернулся и зашагал по направлению к Триангл.
Эрик сам не знал, что он ищет. Пожилая женщина с трудом катила велосипед, ее надувало как парус, и только велосипед не давал ветру сделать из нее Мери Поппинс. Эрик всегда был репортером, но тут впервые понял, что привычные картинки хроники сейчас для него не главное. Он равнодушно прошел мимо перевернутого автомобиля, людей в нем не было. Невдалеке рухнуло дерево, как под топором дровосека, потом еще одно, напротив первого, они сложились наподобие карточного домика. «Не то, не то, дальше, дальше…» — гнал Эрика внутренний голос.
Нюхавн был пустынен. Зонты, обычно защищавшие публику от солнца, были сложены и плотно перевязаны. Сначала они напомнили елки, которые продавец спеленал для продажи. Но было в них и еще что-то, что Эрик не сразу разгадал. Уже отойдя на порядочное расстояние и обернувшись, он понял, что это — сумасшедшие в смирительных рубашках, дико мотавшиеся из стороны в сторону, пытаясь освободиться. Один уже упал и бился в судорогах на земле, пользуясь тем, что санитары разбежались.
Моря было не видно. Оно пряталось в темноте. Эрик прошел мимо дома, в котором когда-то жил Андерсен. Призрак сказочника унесло в такую даль, что он теперь долго будет искать дорогу обратно, подумал Эрик и усмехнулся про себя. На перекрестке лежали осколки цветочного горшка, но самого цветка не было: то ли унесло ветром, то ли сорвался пустой горшок, без растения. Эрик прошел мимо здания гостиницы на берегу. У входа стояли большие кадки с посаженными в них деревьями и на ветру били в стену и раздвижную дверь своими тонкими ветками. «Пу-у-сти-ии! Пу-у-у-усти-и-и…» — выл ветер, но двери были плотно закрыты, и растения вскоре остались у Эрика за спиной. Он вышел к воде. Она была так безмятежна, словно не бушевал повсюду шторм. Небольшие волны появлялись в желтом свете фонарей и снова исчезали в темноте.
«Страшно?» — спросил Эрика внутренний голос. Фотоаппарат был здесь бесполезен. Слишком темно, а вспышкой он пользовался только в исключительных случаях, сейчас и вовсе оставил ее дома. Из темноты появился мигающий светлячок, он летел низко над землей — диковинное насекомое. Потом вынырнула фигура велосипедиста, пронеслась мимо, и снова, кроме фонарной дорожки, — ничего. Эрик пошел по берегу. Слева ружейным хлопком распахнулось окно, и послышался звон падающих в темноту осколков. Внезапно сзади налетел сильный порыв, и его поволокло в воду. Эрик упал и попытался уцепиться за булыжники набережной, но тщетно. Метрах в трех была скамейка, но до нее было не дотянуться, и его волокло все ближе и ближе к кромке, за которой ветер поднял воронку мелких брызг — так мошка сбивается в миллиардную стаю, напоминающую издалека смерч. «Смерч, смерть, смерч!» — пронеслось у него в мозгу.
Порыв стих так же внезапно, как и налетел. Эрик отполз к скамейке, привалился к ней и в свете фонаря заметил, что руки ободраны до крови. В темноте было не понятно, пострадал ли фотоаппарат. От воды сильно несло запахом гнили, как будто десятки трупов уже плавали там и смердели. Какое-то время Эрик еще сидел, облокотившись на ножку скамьи, и наблюдал, как ветер гонит по набережной миллионы листьев. Ему стало до слез жалко всей этой ободранной красоты, которая могла еще стоять и стоять и радовать глаз. Золотая осень исчезала у него на глазах, и Эрик понял, что за этим он и пришел сюда — пережить слияние силы и красоты, шторма и золота поздней осени. Так отец в гневе срывает с дочки украшения, в которых она собиралась на дискотеку. И жаль ее обманутых ожиданий, и самих украшений тоже жаль.
Эрик поднялся и пошел в сторону дома. Больше ему нечего было здесь делать. Он брел, погруженный в свои мысли, по Готерсгэзе, в сторону замка. Его инстинкт охотника за неведомой силой уснул. Эта сила нашла его сама. Рядом со строительными лесами невидимая рука легко подняла бетонную тумбу с дорожным знаком и бесшумно бросила Эрику в спину. И еще долго эхо удаляющегося хохота играло в прилегающих улочках.
Эрик смутно помнил машину «скорой помощи», врачей, ободряюще что-то шелестевших ему, как будто кроны деревьев склонялись к самому лицу и шептали: «Не то — дальше, дальше». «Сотрясение мозга — это пустяки, — сказал ему назавтра в палате добродушный хирург-верзила, блестя очками и каплями пота на полном лице. — В правое плечо вставим штифт, операция пустяковая. Главное, позвоночник не задет. Могло бы выйти очень неприятно, очень…»
— Где мой фотоаппарат? — хрипло спросил Эрик, не сразу овладев голосовыми связками.
— Ваша жена сейчас вас навестит, — успокоил врач. — С утра тут нас прессует, — хохотнул он.
— А фотоаппарат?
— Не знаю, вроде при вас не было никакого фотоаппарата… — врач легонько похлопал его по руке, — да и что за беда? Новый купите! Моя дочка тут себе из Японии такую «игрушку» привезла… — Он еще что-то с минуту рассказывал об «игрушке» своей дочери, делая упор на пикселях и на том, что «вы знаете японцев, эти умеют». Потом не прощаясь вышел.
В окно светило солнце. У Эрика было такое чувство, что его предали. Предали и спасли одновременно. «Все верно — Святой Иуда», — подумал он и услышал за дверью знакомый щебет.
— Мама, там папа, о-о!
— Да, Харальд, папа сломал руку, — раздался голос Хелен, и она появилась в дверях палаты.







_________________________________________

Об авторе: ЕГОР ФЕТИСОВ

Родился в Санкт-Петербурге, живет в Копенгагене. Окончил немецкое отделение филологического факультета Санкт-Петербургского университета. Параллельно с обучением в Петербурге учился в двух немецких университетах – в Падерборне (лингвистика) и Фрайбурге в Брайсгау (литературоведение). Занимался изучением творчества немецкого поэта Готфрида Бенна и теорией «эстетики шока» в европейской поэзии.
Автор романов «Пас в пустоту», «Ковчег», поэтических книг «Час», «Лишь часть завета из ниоткуда...» и др. Публиковался в журналах «Арион», «Нева», «Новый Берег» и др.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 833
Опубликовано 19 май 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ