ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Алексей Чипига. ДРУГИЕ ДВА ЭССЕ

Алексей Чипига. ДРУГИЕ ДВА ЭССЕ


ПОХВАЛА НАДЕЖДЕ


Недавно в одной соц. сети один из моих фрэндов устроил на своей страничке что-то вроде опроса на тему «на что надеются люди сегодня» - «в чём ваша надежда», так звучал вопрос.

Вопрос животрепещущий в пору, когда у людей обострилось чувство, что они потерялись для себя, вернее: предельно далеко от настоящих себя отстоят, а вместо них красуются какие-то винтики в сложных, если не сказать угрожающих, машинах межгосударственных отношений. Ведь что ни говори и каких лозунгов человек ни выкрикивай, он с большой долей вероятности окажется им чужд, как была бы чужда любая лестная речь на поминках тому, кто успокоился навсегда. Ведь действительно, почему надежда так нужна людям, когда им (нам) плохо? Не самообман ли она? Существует справедливое высказывание о том, что неисполнившиеся надежды попадают в разряд иллюзий. Тем подозрительнее кажутся надежды исполнившиеся. Но чтобы рассмотреть, насколько они подозрительны, стоит увидеть в надеждах разных людей нечто общее – такое, что разоблачает в наших глазах их суть. Ну что же, выяснилось, что обобщенный ответ на вышепредъявленный вопрос моего знакомого можно свести к следующей фразе – «моя надежда в том, что всё изменится». Не правда ли, в этой формулировке слышится интонация доверия и просьбы; так мог бы сказать нам человек, жизнь которого каким-либо образом зависела от нас, он бы мог сказать похожее: «я хочу, чтобы вы изменили это», «в вашей власти всё переменить». Но к какой власти обращаются люди, говоря о своих надеждах? Психологи и философы отмечали присутствие надежды как отличительную черту человека, оставившего в развитии царство природы позади с его строгим детерминизмом, законом необходимости: надежда открывает нам ворота в мир вероятностей. Похоже, у этого мира и просим мы убежища в своих чаяньях. Мы ведь знаем, что надежда, кроме прочего – одна из трёх главных христианских добродетелей, обеспечивающих переход от вероятного к невозможному то есть возможному по-другому, чем здесь, на Земле. Она располагается между верой и любовью то есть тем, что определяет вектор поиска Другого и тем, что раскрывает его перед нами (в нас). Так что перед нами некая длительность, можно даже сказать, доверие особого рода, делающее ставку на ожидание (чаще подспудное) вероятного, что мы и называем реальностью.

Вот, например, размышление Эрнста Юнгера, открывающее его повесть «Африканские игры» о том, как (в очередной раз) мечты юноши ткут узоры его судьбы: «Поразительно, как фантазия – словно лихорадка, микробы которой занесло невесть откуда, - постепенно завладевает нашей жизнью, проникая в неё всё глубже и пылая всё жарче. Под конец только воображаемое кажется нам действительностью, а повседневное – сном, в котором мы всё делаем без радости, как актёр, запутавшийся в своей роли». Мысль не новая, но, в конце концов, и каждодневный уход и приход на работу, и назначенное свидание, и дата выступления приезжей «звезды», написанная на афише -  если вдуматься, выкроенный из мира возможного закон (так как его определяет ум человека, его способность думать о призрачном будущем или – что одновременно и дальше и ближе – о Царствии Божием), притворившееся необходимостью умение распоряжаться мысленным горизонтом в надежде, что он (горизонт) приблизится. История человечества предстаёт в таком ракурсе как история чаяний его приближения (ага, смотрите, конец света близко, - кричали в каждую из эпох), неодолимая жажда путника покрывать всё новые расстояния, чтобы попасть в место встречи, что изменить уже нельзя. В нас есть одновременно азарт преодоления и глубинное желание сохранности вещей, их мы вложили в наше понятие об истории и именно последнему отдана роль охранителя того, что мы преодолеваем и разрушаем. Память каждого поэтому пронизана надеждой: не на то, что всё повторится точь-в-точь (мы же знаем, как ловко она нас подводит), а на неизбывность нашего бытия, дарующую свой изначальный свет окружающим вещам и событиям. «Остановись, мгновенье, ты прекрасно» - сказал поэт, но он не решился бы на такое волеизъявление, если б не хотел жить дальше (возможно, стоит добавить: жить вечно – да, да, чтобы в вечности, прообразом которой выступает память, найти то самое, остановленное его строкой, мгновение).

Но не живём ли мы уже в вечности?

Всякий раз, вспоминая со смешанными чувствами любознательности и стыда того, кем был я раньше и делая вывод, который можно сформулировать примерно как «ты уже не такой», я удивительным образом после подобных мыслей встречаюсь с людьми, помнящими меня в этом раньше и тут выясняется по меньшей мере вопиющая наивность моих выводов: нет долгих – ну или не очень долгих – лет, разделяющих нас, мысленный горизонт снова приблизил нас к точке изначальной (идеальной) нашей встречи. Надежда на вечность стала самой вечностью.



ПОВЕЛИТЕЛЬ И ШУТ

***

История как научная дисциплина с детских лет меня обескураживала. То, что «проходили по истории» в школе -  крупномасштабные акции по выворачиванию наизнанку «человеческого, слишком человеческого», застывшие в веках подобно лаве вулкана; ретроспектива козней и гримас поскользнувшихся об очередную негаданную «закономерность», как правило, горделивых правителей; почти животное, таящее в себе скрытую угрозу безмолвие народов, с удручённым и решительным видом выполняющих, когда надо, бессмертные подвиги – казалось чем-то неестественным, пафосным и натужным, с пороком необходимости (пресловутое «не знает сослагательного наклонения») во всей этой истории. Казалось, что есть история – другая, настоящая сокровищница человеческого парения и свободы. Безошибочная в своих ошибках, бесстрашно игнорирующая закономерности и грехи.

Там где людьми словно играли инерция прошлых эпох и виртуозный рок, я мечтал о лёгкой и трагической свободе разговора со стихиями, о борьбе с ангелом в ветхозаветной пустыне.

В истории такой, какую учили в школах, была явлена роль того или иного гос. деятеля «в процессе», а значит, его маска, под которой он играл в ведомую лишь с расстояния, но неведомую для самого игрока коварную игру (история – ролевая игра?); я же жаждал истории сути, сбрасывающей с себя, как никчёмную одежду, укрывающие её роль и предначертание и предстающей обнажённой  и взывающей de profundis. Роскошной анархии, тоскующей о целеполагании.

Быть может, ничто так точно не выражает проблему роли и сути, благородного предназначения и обнажённого человеческого «я», как образы повелителя и шута в разных культурах. Вот почему два этих образа поистине неразлучны: ведь шут и юродивый не столько развлекают своих владык, сколько обозначает скрытые возможности повелителя, того, кем он мог бы стать, не будь у него столь важной миссии. И один мечтает стать другим, причём это касается и беспечного шута: чистая возможность, способность к беспредельной иронии и мудрости, которую этот персонаж воплощает, тоже стремится «предать» себя, свою текучую праздность и обрести не мене важную миссию, чем у господина. В самом деле (переходя на литературную почву), разве король Лир и Гамлет в свои роковые моменты не обращаются в шутов(что вообще свойственно для людей, увлечённых такими моментами), разве Санчо Панса не мечтает быть губернатором острова, а Дон Кихот не отрекается от ереси рыцарства, умирая в своей постели?

Того, кто исполняет обязанности, дурачит шут реальности или, скорей, возможности реальности, явленный в неком духовном трикстере, путешественнике «на другую сторону ночи», дерзком собеседнике с Богом; то же, кто от обязанностей уклоняется и воплощает чистый соблазн, сам соблазняем страстью к воплощению и догме. Вот поэтому-то в этих двух персонажах можно усмотреть образ человеческой участи, судьбы как таковой: судьбы, созданной из противоречий метафизического долга противостояния хаосу и чистой возможностью этот долг осуществить.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
1 846
Опубликовано 10 авг 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ