ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Олег Лекманов, Михаил Свердлов. ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ: ВЛАДИМИР – МЫШЛИНО, ДАЛЕЕ ВЕЗДЕ

Олег Лекманов, Михаил Свердлов. ВЕНЕДИКТ ЕРОФЕЕВ: ВЛАДИМИР – МЫШЛИНО, ДАЛЕЕ ВЕЗДЕ



Предлагаем вашему вниманию главу из биографии автора «Москвы – Петушков». Отдельные фрагменты из неё опубликованы также в «Волге» (2017, № 11-12) и «Новом мире» (2018, № 1). Полностью книга выходит в 2018 году, в «Редакции Елены Шубиной». 
__________



Чтобы пребывание Ерофеева в Орехово-Зуеве не путалось у читателя со временем его учебы во Владимире, до сих пор мы почти ничего не рассказывали о роли, которую во владимирский период жизни Венедикта играли окружавшие его девушки. А между тем эта роль была весьма значительной, хотя порою и несколько комичной. «В пединституте Ерофеев был, по рассказам, очень заметен, – со слов ерофеевских «оруженосцев» писала Лидия Любчикова. – Очень красив, очень беден, очень счастлив в любви. Это ему и дружкам его, вроде Тихонова, помогало жить и пить. Они подкатывались к очередной жертве и, пользуясь своей красотой, с нахальством занимали трёшку "до понедельника”, не уточняя – которого <…> В пединституте он был "первый парень на селе”, в него там влюблялись все поголовно, мне потом перечисляли девиц, которые прямо-таки драму переживали. И Бен этот свой статус ценил. В юности он был очень добродушен и деликатен, никогда он никого резко не отталкивал. И у него, по-моему, были романы, но не знаю, насколько они его глубоко трогали». «Бенедикт Ерофеев – самое целомудренное существо на свете. По его же собственным подсчётам (15–20/VI) – он тает всего лишь от каждой 175-й юбки по среднему исчислению», – иронически отметил Ерофеев в записной книжке 1965 года.

Не сразу, но зато надолго привилегированное место рядом с Ерофеевым удалось занять студентке третьего курса филологического факультета Владимирского пединститута Валентине Зимаковой. Она «интуитивно чувствовала могучую волжскую породу Венедикта и выражала ему такую абсолютную преданность и почти рабскую покорность, что устоять он, конечно, не мог, – вспоминает Борис Сорокин. – Валентина почти ни в чем никогда Ерофееву не возражала, хотя почти ни о чем с ним и не говорила. Они могли просидеть с бутылкой вина целый вечер и не сказать друг другу ни слова. И очень скоро, подыгрывая Венедикту во всём, Валентина стала его вторым я, и то, что не удавалось в полной мере орехово-зуевским девушкам, полностью реализовалось в Валентине Зимаковой. Во Владимире они представляли собой довольно приметную пару. Высокий и широкоплечий, с пышной копной русых волос Венедикт, и зеленоглазая и под стать ему высокая, в облегающем чёрном платье и с черными распущенными волосами Валентина. Они вместе заходили в церковь и раздавали нищим мелкие монеты (предварительно запасаясь ими в магазине). Еще они любили останавливаться возле салона новобрачных и долго рассматривать подвенечные платья, как будто готовятся к свадьбе». «Валя Зимакова, тоже из пединститута, оказалась, очевидно, той, которая полюбила Веню сильнее других, "прилепилась” к нему, как советует Писание», – полагала Лидия Любчикова.

При этом Ерофеев не только не прекратил переписки с Юлией Руновой, но и, верный духу эксперимента-провокации, посвятил в перипетии своих отношений с Орехово-Зуевской возлюбленной возлюбленную из Владимира. Впрочем, Зимакова по понятным причинам и сама проявляла к Руновой большой интерес.

Так, 22 сентября 1961 года именно зимаковская ближайшая подруга Садкова вручила Венедикту очередное письмо от Юлии – Рунова раздраженно советовала Ерофееву освободиться «от словесного и прочего мусора». «Злое и глупое письмо», – отметил он в своем блокноте. А 24 ноября уже сама Зимакова «расспраш<ивала>» Венедикта «об "ореховской девушке” etc etc etc» (ещё одна запись из ерофеевского блокнота). 28 ноября Ерофеев отметил там же: «Опускаю письмо к Ю<лии> Р<уновой>, самое длинное и самое туманное из всех писем к ней. 3-й курс биофака и 3-й курс филфака смотрят на меня в упор, проходя. Беседа с Зимак<овой> и игра в загадочность». 16 декабря он получил письмо от Руновой «с приглашением приехать в Орехово»: «В 20.00 встретимся на автобусной остановке около общежития. Я буду готова выслушать любой "приговор”. Ты согласен приехать? Напиши”». 28 декабря Венедикт послал Руновой телеграмму: «В пятницу не уезжай. Ероф<еев>», а сам провёл весь вечер с Зимаковой во Владимирском ресторане. 30 декабря Ерофеев встретился с Юлией в Орехово-Зуеве и договорился с ней «назавтра ехать во Влад<имир> на Нов<ый> год». 31 декабря он внес в свой блокнот запись о тяжёлой ссоре с Юлией: «Утро. Размежевание с Ю<лией> Р<уновой> окончательное. Тягостное прощание во Владимире. Конец Ю<лии> Р<уновой> за 10 часов до конца <19>61 года». Впрочем, уже 2 января 1962 года Венедикт получил от Руновой телеграмму: «Поздравляю новым годом желаю успехов Юля».

Весьма экзальтированное, напоминающее сцену из Достоевского, разрешение этого трёхстороннего конфликта пришлось на 10 февраля 1962 года. «Рунова прислала Ерофееву письмо, с просьбой помочь ей в оформлении дипломной работы, – вспоминает Борис Сорокин. – И Венедикт предложил мне, Тихонову и Зимаковой сопровождать его в Орехово-Зуево. Мы с Ерофеевым отправились утром 10-го, а Зимакова с Тихоновым собирались приехать позже. Рунова и Еселева на 5-ом курсе снимали квартиру в частном доме, недалеко от институтского общежития <…> Дверь нам открыла Юля, которая очень обрадовалась нашему приезду. И я никогда не видел такого Ерофеева. Он весь светился и порхал, когда пытался в чем-то помочь Руновой, склонившейся над дипломными ватманами. В середине для завалились Зимакова и Вадя. Тихонов весело представил девушкам Валентину. Еселева поздоровалась, а Рунова стояла сбоку и исподлобья смотрела на соперницу. Через какое-то время Зимакова попросила Венедикта прогуляться с ней. Вернулись они не менее чем через час. В руках у Зимаковой была целая охапка нераспустившейся еще вербы. Вдруг из дверей кухни появляется Рунова. В руках она держит охотничье ружьё.

– Вон отсюда, – шипит она и поднимает двустволку на Ерофеева.

Венедикт остолбенел. Он со страхом и удивлением смотрит на Юлию. Подбежавший Тихонов пытается вырвать у Руновой ружьё. Гремит выстрел. В клубах дыма парят бумажные остатки пыжа. Зимакова тихонько плачет у порога. А Венедикт медленно поворачивается и, не проронив ни слова, уходит из дома».

Временный разрыв Ерофеева с Юлией Руновой, вероятно, поспособствовал переходу его отношений с Валентиной Зимаковой в новую стадию. 7 марта Венедикт записал в дневнике: «…появляется Зимакова в сопр<овождении> Мироновой. Бездна вина и куча вздора. В полночь удаляется сумеречная Миронова. Зим<акова> остаётся. Грехопадение». Тема продолжается в записи следующего дня: «Весь день с Зим<аковой> и теперь плевать на все остальное».

Торжествующий тон этих двух записей позволяет предположить, что символически свершившееся именно в «международный женский день» «грехопадение» было первым в жизни двадцатитрёхлетнего Венедикта. Тамара Гущина вспоминает его диалог с братом Борисом перед отъездом в 1955 году с Кольского полуострова в Москву: «Борис говорил: "Вена, ты мне письма будешь писать?” – "С какой это стати я буду тебе письма отдельно писать? Я буду всем вместе писать”. – "А вдруг у тебя там будут секреты?” – "Какие секреты?” – "Ну, вдруг что-нибудь про любовь?” – "Какая любовь?” – сказал Вена с возмущением и покраснел. Он тогда еще был такой застенчивый: когда окончил десятилетку, первую папиросу закурил. Я никогда не слышала ни о каких его школьных романах ни от него, ни от других». «А потом, – продолжает рассказ Тамара Гущина, – он должен был приехать на зимние каникулы. Я на почте работала и смотрю: письма идут "До востребования” на имя Венедикта. Когда он вернулся – целую пачку уже получил. И все от девиц. Даже телеграмма, я помню, была».

Но письма письмами, а пуританские советские нравы начала 1960-х годов – пуританскими нравами. Можно наверняка поручиться, что ни с Антониной Музыкантовой, ни с последующими провинциальными возлюбленными (а с суровой комсомолкой Юлией Руновой в первую очередь), дело у Ерофеева до «грехопадения» не доходило. Весьма характерную запись о влюбленной в него без памяти четверокурснице филфака Нине Ивашкиной Венедикт внёс в дневник 7 января 1962 года (как раз в промежутке между выстрелом Юлии Руновой и «грехопадением»): «Ночь в комнате Ивашкиной. Ивашкина: "Ты не представляешь, что начнется завтра!” Всего-навсего милые шалости. Утром всё женское общежитие следит, когда я выхожу от неё, коварно улыбаясь».         

В апреле 1962 года Венедикт Ерофеев и Валентина Зимакова привлекли к себе пристальное и неодобрительное внимание администрации и комсомольской организации института. Сам автор «Москвы – Петушков» в интервью Л. Прудовскому рассказывал об этом весьма туманно, с хлестаковскими преувеличениями: «…когда я стал жениться, приостановили лекции на всех факультетах Владимирского государственного педагогического института им. Лебедева-Полянского и сбежалась вся сволота. Они все сбежались. Потом они не знали, куда сбегаться, потому что не знали, на ком я женюсь – опять же было неизвестно. Но на всякий случай меня оккупировали и сказали мне: "Вы, Ерофеев, женитесь?” Я говорю: "Откуда вы взяли, что я женюсь?” – "Как? Мы уже все храмы… все действующие храмы Владимира опоясали, а вы все не женитесь”. Я говорю: "Я не хочу жениться”. – "Нет, на ком вы женитесь – на Ивашкиной или на Зимаковой?” Я говорю: «Я ещё подумаю». – "Ну, мать твою, он ещё думает! Храмы опоясали, а он ещё, подлец, думает!”»

Эту лихо, но не очень внятно рассказанную историю делает абсолютно прозрачной позднейший рассказ Валентины Зимаковой владимирскому журналисту Александру Фурсову: «Когда стало известно о наших взаимоотношениях, начались гонения и на меня. По институту прошёл слух о будто бы намечающемся нашем венчании в церкви. Кончилось тем, что меня взяли "под стражу” члены комитета комсомола, и я три дня жила у декана факультета, которая всячески уговаривала меня порвать с Ерофеевым какие-либо отношения. Вызывали в институт мою мать. И я была вынуждена дать обещание – не встречаться с Веней. Но, конечно, мы всё равно встречались». Алексей Чернявский вспоминает позднейший рассказ Зимаковой о том, что из квартиры де-кана ей пришлось бежать через окно. «Надо представлять Р. Л. Засьму, ее студенты звали "мама-Засьма”, она действительно за них костьми ложилась. И поселить "заблуждающуюся” студентку у себя, лишь бы та не встречалась "с этим страшным человеком” – это было в ее неповторимом стиле», – прибавляет Чернявский уже от себя.
 
О том, что Ерофеев и Зимакова «всё равно встречались», стало в конце концов известно начальству. Это привело к тому, что комсомольская организация пединститута подала ходатайство об исключении студентки Зимаковой из числа студентов вуза. 1 октября 1962 года Валентина отправила во Владимирский райком ВЛКСМ отчаянное покаянное письмо: «Весной 1962 года мне был сделан выговор за связь с таким человеком, как Ерофеев, и в настоящее время мне грозит опасность исключения из института. Да, я искренно давала слово не встречаться с Ерофеевым и старалась бороться с собой более 2-х месяцев. Но Ерофеев в духовном отношении гораздо сильнее меня. Его вечные преследования, преследования его друзей вывели вновь меня из нормальной колеи. Его влияние на меня, конечно, велико. Но ведь есть ещё коллектив, который поможет (ведь летом я была совсем одна), да притом Ерофеев идет в армию. И если меня исключат из института, жизнь не представляет для меня ценности, идти мне некуда, слезы матери меня сводят с ума.

Я готова на любые ваши условия, только бы остаться в институте. Связь с Ерофееым – это большая жизненная ошибка. Я понимаю, что изжить её необходимо, хотя и не сразу это получится. Я уверена, что пропущенные занятия восстановлю в самый кратчайший срок. Очень прошу оставить меня в институте, наложив любое взыскание».

В итоге Зимакову из института всё-таки не исключили, «но с тем условием, что она никогда не будет встречаться с Ерофеевым».

Ни в какую армию Венедикт «идти», конечно, не собирался. Он действовал по уже отлаженной схеме: летом устроился разнорабочим на Павлово-Посадский завод стройматериалов, а в сентябре подал документы и был зачислен на второй курс историко-филологического факультета Коломенского педагогического института в порядке перевода. «Он вообще мечтал весь век учиться, быть школьником или сидеть с книжечкой в библиотеке, – свидетельствовал Владимир Муравьев. – Потом ему часто снилось, что он опаздывает на экзамен». В общежитии Коломенского пединститута Ерофеев продержался до начала апреля 1963 года.

В это время он часто виделся с Валентиной Зимаковой. Возобновил Венедикт и общение с Юлией Руновой, проявив изрядное упорство при её поисках – ведь нового адреса своей орехово-зуевской возлюбленной он не знал. «Однажды, в заиндевевшее окно пóезда, отправлявшегося в Москву, я вдруг увидела силуэт Ерофеева, бегущего вдоль вагонов, – вспоминает Рунова. – До самой Москвы Венедикт стоит в тамбуре и курит. По прибытии, уже на перроне Курского вокзала, он подошёл ко мне <…> "Вся кровь во мне остановилась, когда я тебя снова увидел из тамбура”, – первое, что сказал мне Ерофеев при встрече».

Про временной отрезок в жизни Ерофеева с апреля 1963 года по январь 1966 года увлекательно рассказать будет трудно. Елена Игнатова очень тонко подмечает: в поздних интервью автора «Москвы – Петушков» весьма много «места занимают рассказы о его исключении из МГУ, потом из Владимирского пединститута <…> О том, как жил несколько десятилетий после этого, он говорил куда меньше». После ухода из Коломенского педагогического института долгое время никаких особенно значительных событий во внешнем существовании Ерофеева не происходило, если, конечно, не считать бесконечных разъездов Венедикта и Вадима Тихонова по Советскому Союзу в качестве кабельщиков-симметристов и кабельщиков-спайщиков. «Когда его выгнали из очередного пединститута, я его устроил к себе на кабельные работы, – вспоминал Тихонов. – Мы объездили полстраны, тянули кабель в течение десяти лет, примерно. Читали да пили, больше мы ничего не делали». Как мы очень скоро увидим, только к питью и чтению обязанности Ерофеева-кабельщика не сводились, но «полстраны» он действительно за эти годы объездил. Вот для примера сводка мест пребывания Венедикта только за лето – осень 1965 года, занесенная им в записную книжку: «Июнь 1965 г. Караваево <.> Июль 1965 г. Мичуринск <.> Август 1965 г. Липецк <.> Сентябрь 1965 г. Липецкая обл<асть> <;> осень 1965 г. Орёл». И так все крутилось без конца, из месяца в месяц.

«Замечаю по себе, как дезорганизует физический труд, как губителен для здоровья свежий воздух», – 23 сентября 1965 года отметил парадоксалист Ерофеев в записной книжке. Именно тогда он вник в специфику работы кабельщика, со знанием дела описанную позднее в главе «Кусково – Новогиреево» «Москвы – Петушков»: «…мы <…> вставали, разматывали барабан с кабелем, и кабель укладывали под землю <…> А наутро так: сначала садились и пили вермут. Потом вставали и вчерашний кабель вытаскивали из-под земли и выбрасывали, потому что он уже весь мокрый был, конечно <…> А потом – ни свет, ни заря <…> хватали барабан с кабелем и начинали его разматывать, чтоб он до завтра отмок и пришёл в негодность». Но это всё-таки в поэме, с её ироническими гиперболами, а в жизни, по воспоминаниям Вадима Тихонова, зафиксированным Лидией Любчиковой, Венедикт работал «всегда очень прилежно». Ерофеев «и сам говорил: "Я копаю, а все на меня смотрят, как на дурака”. Деньги им платили приличные, но дома не было, семья за тридевять земель, кругом пьют зверски», – прибавляет мемуаристка.

Пьянство в годы скитаний окончательно превратилось для Ерофеева из пусть основного и предпочтительного, но всё-таки лишь варианта времяпрепровождения, в неизменный образ жизни, в повседневную рутину. Как это ни парадоксально звучит, не последнюю роль тут сыграло его могучее здоровье. «Изумительная способность Бенедикта не пьянеть длилась довольно долго. Очень он был крепко сделан», – свидетельствовала Лидия Любчикова. «Чем он в нашей деревне славился, и до сих пор ходит молва, что Венькин папа мог выпить литр водки, все на него глазели, когда же он, наконец, что-то почувствует, а он ничего», – рассказывает сын автора «Москвы – Петушков».

Так бывает: человек послабее знает о скорых и тяжких последствиях своих возлияний и пьёт осторожно, в меру. Человек посильнее, да ещё и склонный к постоянным экспериментам над собой [1], меры не знает и не хочет знать. До поры до времени это ему сходит с рук. Алкоголь в жизни таких людей играет роль эффективного средства для усиления и концентрации куража и обаяния. Тот роковой переход, когда уже не человек начинает тянуть жизненные силы из бутылки, а бутылка из человека, обычно наступает незаметно и для самого человека, и для окружающих его людей.

В эти же годы в жизни Ерофеева рядом с литературой своё и очень большое место заняла музыка. «1964 г. – Интерес к музыке делается совершенно пристальным», – ретроспективно отметил он в записной книжке 1966 года. А через несколько страниц в этом блокноте появилась такая страшноватая запись: «Если бы я вдруг откуда-нибудь узнал с достоверностью, что во всю жизнь больше не услышу ничего Шуберта или Малера, это было бы труднее пережить, чем, скажем, смерть матери. Очень серьёзно. (К вопросу о "пустяках” и "психически сравнимых величинах”.)»

«Веня по-настоящему любил музыку – уж я-то это понимаю, – вспоминал Александр Леонтович. – Прежде всего любитель музыки должен знать её и чувствовать. Когда я разговариваю с человеком, я сразу могу это определить. А Веня меня поразил тем, что, происходя из простых людей, к музыке относится по-настоящему интеллигентно. <…> …обычно он скрывал непосредственность своих чувств, выражая их только иносказаниями или мимикой. Он был очень сдержан. Но я же видел, как он реагировал на хорошую музыку. Если человек по-настоящему слушает музыку, то она его пришибает. Веня очень волновался. Сжимался весь и сидел в напряжении. Настоящее слушание ведь требует нервов». «Он без показухи любил классическую музыку, – вторит Леонтовичу Виктор Куллэ. – С ней у Венечки были свои, абсолютно интимные отношения. Скажем, если я слышал у него Сибелиуса, это значило, что Веня в депрессухе. Музыка на него оказывала прямо-таки наркотическое воздействие. Он получал от нее гораздо больше кайфа, чем от водки. Людей, которые так слушали музыку, я больше не припомню. Пожалуй, сходно чувствовала музы-ку Наталья Трауберг».

«Как-то он меня спрашивает: "А какие у вас есть пластинки?” – рассказывает Алексей Муравьев. – Я ему притащил пластинки. Он стали их перебирать, и меня поразило, насколь-ко он хорошо все это знал. Особенно подробно он знал русскую симфоническую музыку, на слух отличал разные исполнения». Впрочем, Ерофееву нравилась разная музыка, а не толь-ко «великая». Например, он привечал сентиментальную песню из кинофильма «Мой ласко-вый и нежный зверь», музыку и слова которой написал Евгений Дога. «Вчера вспомнила песенку, которую трогательно любил Ерофеев, и немного стеснялся этого, – пишет Валерия Черняк. – Любимого Сибелиуса ему заводили, а также "Кукушечку” Е. Доги. Как-то он ска-зал: надо было вам дога своего назвать Евгений )».

Забавную историю, демонстрирующую степень страстной увлеченности Венедикта Ерофеева музыкой, рассказывает Елена Романова: «В конце семидесятых на Пасху нас при-глашала Ольга Седакова. Гостей было немного – художники Саша Лазаревич, Саша Карна-ухов с женой Викой, замечательный пианист Владимир Хвостин, В. Е. и мы с мужем. Засто-лье начиналось после службы глухой ночью, поэтому все были тихими и пассивными, кроме Хвостина. Он садился за фортепиано. Тихонько брал первые ноты, как будто от этого сам просыпался, и все остальные тоже. Шопен. В квартире был котенок, который пытался по-мешать Владимиру нажимать на педаль. В. Е., который сидел ближе всех к инструменту, схватил котенка и засунул его куда-то внутрь одежды – то ли за пазуху, то ли в карман. Я сидела рядом и видела, как он мечется между высокими переживаниями и низменно-физическими, прекрасной музыкой и царапаньем-пищанием почти внутри себя. В какой-то момент он не выдержал и ушел на кухню. Я испугалась, что он выбросит кота из окна, та-кой решительный у него был вид. Пошла следом спасать зверушку. Обошлось, котенка он засунул в какой-то кухонный ящик. "В моем детстве котов не баловали”. Говорит о детстве, а лицо у этого немолодого мужчины абсолютно детское, только раньше времени состарив-шееся, как будто испугался мальчик, и вмиг постарел и вырос. Какая-то шутка природы. Я ему сказала об этом, еще не зная, кто этот человек. В. Е. засмеялся, сказал, что законсерви-ровался на морозе еще в детстве. На Кольском полуострове».

В круговороте жизненного вращения Ерофеева 1963 – 1966 годов две точки на карте можно назвать осевыми.

Первая точка – это Москва. Здесь Венедикт более или менее регулярно встречался с друзьями и приятелями, а когда у него выкраивалось свободное время, ходил в публичную историческую библиотеку и даже в кино. «Я слишком жил: кино, бабьё и эт цетера», – так в интервью Л. Прудовскому Ерофеев мотивировал причины своего творческого молчания в 1963 – 1969 годах.

«Однажды в кинотеатре "Иллюзион” я синхронно переводил "Белые ночи” Висконти с итальянского на русский и взял Ерофеева с собой, – вспоминает Николай Котрелев. – Он был с бутылкой водки. Сеанс кончился, я выглядываю из кинобудки, вижу – все уже ушли, лишь в одном кресле мирно спит Ерофеев. К нему, как лебедь, подплыла немолодая администраторша со следами былой красоты и разбудила репликой: "Молодой человек, приехали!”» Некоторое время спустя Котрелев и Ерофеев вместе пошли на какой-то итальянский фильм, с собой взяли много пива, которое тихонько распивали прямо в зале, соответственно, фильм в памяти не сохранился.

«Переночуешь где-нибудь, а утром под подушкой, или на столе найдешь пятьдесят копеек, для тебя оставленных», – делился Ерофеев мелкими радостями своей бродяжьей жизни с Борисом Успенским.      

«Мы в те годы жили на Пушкинской площади, и вот как-то раздался звонок в дверь, я открываю и вижу Веню с Тихоновым, – рассказывала о московских досугах Ерофеева и его «пажа» переводчица и дочь известного кинорежиссёра Наталья Трауберг. – "Ты, мать, вот что, – говорят они мне, – поищи нам в квартире пустых бутылок. Наверняка у вас полно. И вынеси нам. А мы в подъезде подождём”. Так и повелось. Я, воровато оглядываясь, рыскала по квартире в поисках бутылок, потом выносила их и отдавала, а ребята тут же сносили их в Елисеевский, на вырученные деньги покупали водку и возвращались распивать её в наш подъезд. Мой папа, сталкиваясь с ними на лестничной клетке и, естественно, даже не подозревая о том, что это могут быть знакомые его дочери, раздражённо называл их хулиганами.

Я, опасаясь родителей и бабушки, делала всё, чтобы противостоять Вениным попыткам проникнуть в нашу квартиру: не только папа, но и мама с бабушкой, настоящей гранд-дамой, с их представлениями о жизни испытали бы настоящий шок при любом соприкосновении с этими моими приятелями, а меня бы просто должны были убить. Боялась я не напрасно, потому что, когда Ерофееву все-таки удалось войти в дверь, несмотря на моё героическое сопротивление, к счастью, родителей дома не было, он тут же, не нарочно, конечно, свалился на бабушку.

А однажды случилась катастрофа. Наша соседка по лестничной площадке куда-то надолго уехала и оставила моей маме ключи от квартиры. Я со страху, что папа опять наткнётся на "хулиганов” в подъезде, не придумала ничего лучшего, чем впустить в соседскую квартиру всю гоп-компанию. Они провели там весь день, выпили всё, и принесённое с собой, и найденное в квартире: от ликёров до одеколона, – и категорически отказались оттуда выходить, решив там заночевать. Я их умоляла уйти, но тщетно.

Тогда я пообещала Вене раздобыть три рубля "отступных”, но с условием, что, пока я не вернусь, они не будут ничего предпринимать для знакомства с моей мамой. Веня мне это твёрдо обещал. Я очертя голову помчалась занимать трешник, но когда вернулась – о, ужас! – застала Веню восседающим за столом нашей кухни и распивающим чай с моей мамой. Не успела я переступить через порог, как он сказал: "Что же ты меня всё мамой пугала? Мы с ней прекрасно вот чай пьем!”

Это был смертельный номер, потому что моя мама не переносила, чтобы о ней говорили, что её кто-то боится. Я ждала страшной сцены, но… обошлось: Веня маме понравился».

Однажды в подъезде Траубергов с Ерофеевым случайно столкнулся старый университетский приятель Пранас Яцкявичус (Моркус): «На ступеньке сидел Веничка. Молчание длилось секунду или две, потом, объяснив вкратце, что, как и почему, я боком обошёл его и продолжил свою дорогу». В другой раз на Венедикта и его компанию наткнулся молодой тогда литовский поэт Томас Венцлова, шедший в гости к Наталье Трауберг: «Это было на Пушкинской, и я был относительно трезв. И вот вижу: на лестнице сидит кодла мрачнейших личностей, их много и они пьют. Тут я, как Воробьянинов, понимаю, что меня будут бить, и, возможно, даже ногами. Но делать нечего, я обречённо иду вперед, как вдруг навстречу мне поднимается их атаман, красивый, но мрачный человек, и спрашивает: "Ты кто?” – "Я Томас Венцлова, а ты кто?” – "Я Венедикт Ерофеев. Давай выпьем” <…> Оказывается, они тоже шли к этой даме, но кодлу дама справедливо не пустила к себе, они сели на лестнице и стали распивать по ходу дела. Я, естественно, с ними упился до полусмерти и к даме уже не пошёл. Таков единственный случай моего общения с великим Ерофеевым».

Когда Вадим Тихонов в 1964 году женился на Лидии Любчиковой [2], которая «была хозяйкой в маленькой семиметровой комнате на Пятницкой» улице в Москве, Венедикт, утомляясь от своих странствий по столице, часто забредал и к ней. Игорь Авдиев вспоминал: «Лида Любчикова радостно встречала: "Приветик! Голодные? Есть будете?” Венедикт от приветливого сопрано начинал сам говорить ласковым баритоном: "Любчикова, знаешь таджикскую поговорку? Спросили шакала: будет ли он есть курицу? – шакал рассмеялся”. Любчикова смеялась – вокализ в третьей октаве. И приносила нам на блюдечках творожку с вареньем. Миниатюрнейшая женщина кормила двухметровых бродяг. Однажды она угостила Венедикта клюквой в сахарной пудре. Венедикт, краснея от стыда и счастья, слопал весь пакет и, воздев руки, возопил гласом великим: "Господи, пронеси!” Любчикова была вне себя на третьей октаве».   

Смешные и трогательные подробности о тогдашних наездах Венедикта в Москву приводит в своих воспоминаниях и Римма Выговская, жена близкого ерофеевского друга университетских времён, Льва Кобякова:

«Однажды пришёл и говорит:
– Знаешь, у меня страшно болит голова.
А у меня самой бывали сильные мигрени, и я предложила сделать то же, что делал мой муж, когда я мучилась головной болью: он наливал горячую воду в тазик и мыл мне ноги. Веня согласился. Я посадила его на стул, принесла горячей воды и вымыла ему ноги.

Не понимаю сейчас, каким образом – тогда ведь не только мобильников, но и обычного телефона у нас не было – мы договаривались о встречах, но мы с Веней очень часто встречались у станции метро "Добрынинская” и ехали к нам. Вот однажды мы так встретились и поехали на Варшавку. По дороге я говорю: Веня, давай зайдём в магазин, надо чего-нибудь купить. Он согласился, мы вошли в магазин, и он купил бутылку водки, потом ещё одну, потом ещё и ещё. Я говорю:

– Дай мне денег, закуску купить.
Он мне отвечает:
– Не дам. Закуска – это забота баб.
– Ну, так дай мне взаймы.
– А взаймы я не даю никогда.
Теперь и не помню, как это всё обошлось.

А однажды, встретившись таким же образом, мы ехали опять к нам, и Веня говорит:
– Ты знаешь, Выговская, я вчера зарплату получил. Имею право что-нибудь себе купить. У вас тут есть магазин, где продаются пластинки?
– Есть, только тогда придется проехать мимо дома.
– Так что ж, мы ведь потом вернёмся.

Поехали, входим в магазин "Культтовары”. А Веня был в чёрном пальто, – хорошее пальто, но очень мятое, и рукава были Вене коротковаты <…> – идём в отдел пластинок. За прилавком стоит молодой продавец, ухоженный, завитой, прекрасно одетый, и с таким презрением он на Веню посмотрел. Веня спросил пластинку Малера – и в одну секунду всё изменилось: продавец преобразился, позвал Веню за прилавок, они там с полчаса копались, разговаривали. Веня себе что-то выбрал, был очень доволен. Продавец, провожая нас, сказал:

– У меня редко бывают такие покупатели».

Сам Лев Кобяков вспоминает, как «году в 63-ем» они с Муравьёвым уговорили «Веню опять поступать на филфак МГУ»: «И я пошёл сопровождать его на вступительные экзамены. Про письменный экзамен ничего не помню, а вот на устный я довёл его до двери в аудиторию. По дороге мы купили две бутылки вермута, и я остался ждать Веню в коридоре. Жду полчаса, час, второй пошёл. Я сначала стоял, потом присел на подоконник – дело было ещё в старом здании университета, на Моховой, – недоумеваю. Я же знал, что для Вени этот экзамен легче лёгкого. Заглядываю в аудиторию и вижу: на полпути к дверям стоят экзаменаторы, поддерживая Веню под локотки, и почтительно дослушивают его лекцию о малых русских поэтах 19 века. Ну, а потом мы пошли пить наш вермут. Экзамены Веня тогда сдал, но учиться не стал, разумеется».

Про тогдашний ерофеевский письменный экзамен – сочинение, со слов автора «Москвы – Петушков» рассказал Борис Успенский: «Однажды он проходил мимо здания МГУ и видит там –  приём. Он подал документы и сходу, не готовясь, написал сочинение. И написал его на пять! Это вообще совершенно невероятная вещь, потому что пятёрки за сочинение при поступлении в университет не ставят никогда. Нельзя было ни одной запятой неправильно поставить, ни одной стилистической погрешности допустить. А он походя легко смог это сделать. Это, конечно, был недостижимый совершенно уровень».

Второй точкой притяжения на карте не слишком далёких от Москвы мест для Ерофеева, начиная с июля 1964 года, стала деревня Мышлино, располагавшаяся во Владимирской области. Сюда после окончания пединститута вернулась Валентина Зимакова. «Мне она запомнилась очень привлекательной, складненькой, миловидной женщиной, – описывает внешность Зимаковой той поры племянница Ерофеева Елена Даутова. – У неё были длинные волосы, она закалывала их по моде тех времён шпильками на затылке, и ей это очень шло». Работать Валентина устроилась учительницей немецкого языка в Караваевскую среднюю школу Петушинского района Владимирской области. В промежутках между командировками по стране и ночевками у друзей в столице приспособился жить в Мышлино и Венедикт.

 «Изба была какая-то тёмная, мрачная, холодная, – вспоминала Лидия Любчикова. –  Новую избу Валя нечаянно сожгла. А в этой, старой, и печка русская была уже нехороша, приходилось топить ещё и другой печкой. Труба от неё тянулась через избу в окно. Уюта не было никакого. И лада в семье тоже было мало, потому что тёща не очень любила Веню, как водится у тёщ. Про нее "владимирцы” сочинили, что она была ведьмой, как, впрочем, и Валя. Бен рассказывал: "Смотрю, стоит тёща, а козы нет, потом тут же стоит коза, а тёщи нет”. В те поры мне казалось, что Бен любил Валю. А Валя любила его. Он непременно что-то вёз в Мышлино, когда ездил туда, и, заходя к нам, обычно показывал, что везёт: ему нравилось изображать хозяйственность и что я его хвалю, хотя в его клади преобладала выпивка». Нужно сразу же отметить, что Валентина Зимакова по части выпивки не сильно отставала от Венедикта. Это обстоятельство впоследствии сыграло в её судьбе трагическую роль. «Оба высокие, крепкие, очень привлекательные, – делилась своим первым впечатлением от Ерофеева и Зимаковой Лидия Любчикова. –  У Вали – роскошные длинные волосы гривой. Но оба какие-то неприкаянные, неустроенные, в поношенной бедной одежде. Меня поразило, как много они выпили, причём Валя мужчинам практически не уступала».

В июле 1964 года Венедикт и Валентина приехали в Кировск, и там Зимакову сначала чуть не перепутали с Юлией Руновой. «Маме Вена писал: "Мама, я очень хочу тебя познакомить с Юлей. Я как-нибудь привезу её к тебе, и надеюсь, что она тебе понравится. По-моему, она будет в твоём вкусе”, – рассказывает Тамара Гущина. – И вдруг через какое-то время он приезжает с очень красивой девушкой и знакомит маму: "Это Валя”. А я только Юлей её хотела назвать. Мама вечером, когда стали ложиться спать (у нас две комнатки маленькие были), спрашивает: "Постель-то тебе как стелить, отдельно ведь?” – "Мама, ну что за предрассудки!” Мама потом мне всё это рассказывала с огорчением: она не ожидала, что её сыночек окажется в этом деле таким прытким. Ведь уезжал совсем безусенький».

Вместе с Валентиной Зимаковой, её матерью и своими владимирскими друзьями и приятелями Венедикт отпраздновал наступление 1965-го года. «Борис Сорокин пригласил меня на Новый год в Мышлино, – вспоминала Людмила Чернышева. – Еще до этой поездки я слышала от него рассказы о деревне Мышлино Петушинского района, о жене Венички "Зимачихе”, о Веничкиной тёще Кузьминичне и о том, что кто-то из них может превращаться в козу… Естественно, электричкой Владимир – Петушки доехали бесплатно. На автобус сообща наскребли деньги. От остановки до Мышлино шли пешком. Уж не знаю, что почувствовала Валя Зимакова с Кузьминичной, когда перед их окнами выросла неожиданно многочисленная компания. Точно помню, нас было десять: Сорокин, Тихонов с Любчиковой, Маслов с невестой Валей, Юра Рябов с девушкой, Авдиев, Петяев и я. Встречал нас Веничка, выбежавший на мороз одетым только в чёрные брюки и белую рубашку. Лицо его было радостным. С кем-то обнялся, над кем-то пошутил. Я же, как открыла рот при первой Веничкиной шутке, так почти его и не закрывала до конца мышлинского гощения. Еще во Владимире я заметила, что в руках у путешественников почти ничего не было. На автобусной станции в Петушках я поняла, что и денег, кроме какой-то мелочи, ни у кого нет. Теперь понятно, что наш приезд был для Веничкиных домочадцев просто стихийным бедствием. Но кто тогда думал о Веничкиной семье? Мы все лихорадочно спешили осчастливить себя общением с ним самим. На столе время от времени появлялась картошка, квашеная капуста, щи. И только в Новогоднюю ночь на нем каким-то чудом появились колбаса, сыр, консервы. Все это Лидия Любчикова как добропорядочная хозяйка привезла на праздник. Гостей же меньше всего занимала материальная сторона. Все ждали "песен”, то есть разговоров с Веничкой, его острот и даже – насмешек. Все были наслышаны и о Веничкиной фонотеке, и ждали, когда она будет извлечена на свет. И действительно, скоро она была извлечена из холодной "красной” избы и представлена нашему вниманию».

Хотя и Лидия Любчикова, и Людмила Чернышева в процитированных нами воспоминаниях называют Валентину Зимакову женой Ерофеева, а Наталью Кузминичну Зимакову его тёщей, официально оформлять свои отношения с Валентиной Венедикт не спешил. «Невестой с четырёхлетним испытательным сроком», – не без насмешливости назвал ее Игорь Авдиев в своих воспоминаниях. Свой брак Ерофеев зарегистрировал только в феврале 1966 года, и связано это было с важнейшим событием в его тогдашней жизни. 3 января 1966 года у Валентины Зимаковой и Венедикта Ерофеева родился сын Венедикт. «…ради сына он решил стать законным мужем», – объясняла Тамара Гущина.

«Валя была очень хороша во время беременности: кожа нежная, чистая, лицо как будто нарисовано акварелью, глаза большие – прелесть. Она казалась счастливой тогда. И сына назвала по отцу (наверное, он один в стране Венедикт Венедиктович – "дважды благословенный”)», – рассказывала Лидия Любчикова. Еще за несколько месяцев до его рождения Венедикт-старший отметил в записной книжке: «Скверный сын, скверный брат, скверный племянник, я захотел быть хорошим отцом». «4 января 1966 года пешком из Петушков Венедикт пришел в пургу и метель в Воспушку, где тогда была участковая больница, – вспоминала Валентина Зимакова. – Увидев сына, Венедикт был очень доволен. Улыбка не сходила с его лица. Среди зимы он привёз мне целую авоську апельсинов». «Ребенок был действительно "пухлый” и "кроткий”, – цитируя «Москву – Петушки», писала Лидия Любчикова, – по-моему, ни разу не заплакал, хотя жил в очень трудных условиях. В этой старой избе воздух от пола на полметра никогда не нагревался и мальчик жил при минусовой температуре, вечно простуженный ("весь в соплях”, сказал Бен)».

Некоторые мемуаристы удивляются той почти нескрываемой нежности, которую обычно несентиментальный Ерофеев проявлял по отношению к маленьким детям. «Веня <…> подержал на руках моего сына, обласкав его своим "отличным карапузом”», – вспоминает художник Александр Лазаревич. «К младенцам Веня был неравнодушен, – свидетельствует Марк Гринберг. – Помню, сын нашей близкой подруги Тяпы – Марины Белькевич Арсений (ему было года два-три) сидел на полу с молотком, а Веня ему подкладывал орехи. Арсений пытался по этим орехам шарахать, и они оба смеялись. По-моему, Вене очень эта забава нравилась. А как-то – но он тогда был еще совершенно, можно сказать, здоров, – мы выпивали в центре, просто сидя на каком-то штакетнике на улице Жолтовского. Мимо прошествовал зарёванный младенец лет полутора, совсем ещё бессловесный, мать у него, скорее всего, отобрала нечто существенно важное: лопатку или ведёрко. И я что-то такое сказал средне-глубокомысленное: вот, он абсолютно верит в то, что несчастен, абсолютно совпадает с собственным горем, без всяких рефлексий. И Веня, хорошо помню, сказал: "Гринбергу – лишние пятьдесят грамм”». «С детьми он говорил очень серьезно, без тени снисходительности и этим располагал к себе. Он мог прийти к нам домой и два часа со мной проговорить на самые разные темы, – вспо-минает свое детство Алексей Муравьев. – Рассказывал про поэзию, читал стихи. Но никогда не говорил о себе, вообще эта тема отсутствовала».

Многочисленные свидетельства любви к сыну и постоянного беспокойства о нём рассыпаны по записным книжкам Ерофеева этого и более позднего времени: «5.VI. Мой малыш, с букетом полевых цветов в петлице, верхом на козе, возраст 153 дня», – отмечает он в своём блокноте 5 июня 1966 года (похоже, коза была для Ерофеева одним из главных «тотемов» деревни Мышлино). «Если сын смотрит на меня две минуты подряд, то что это – хорошо или плохо? Говорят, что неприязненные взгляды всегда короче обожающих; спросить у знатоков», – беспокоится Ерофеев в записной книжке 1967 года. «Придумал для младенца новую игру, 22/XII, "мудозвончики” называется», – хвалится он в записной книжке на исходе того же года.

«У нас был фотоаппарат "Смена”, мы делали им снимки старшего сына Мити, – рассказывала Римма Выговская. – Когда у Вени появился Венедикт-младший, он выменял у нас этот фотоаппарат на какую-то книгу, чтобы фотографировать своего малыша». «В нашей квартире Вена обычно останавливался, чтобы переночевать <…>, – вспоминала Елена Даутова. – Бывало так, что привезти что-то в качестве гостинца домой не представлялось возможным, и мы собирали посылку. Один раз это была шапка из кролика для маленького сына, в другой раз мы отдали розового пушистого медвежонка». «Веня приезжал ко мне с зарплатой и говорил: "Ты знаешь, что я все потрачу, пойдём, пока есть деньги, купим сыну подарки”. Мы покупали конфеты, орехи, игрушки», – пишет Нина Фролова.

Свидетельства племянницы и сестры Ерофеева невольно вызывают ассоциации с историей о другом замечательном писателе, тоже сильно пьющем и наделённом неотразимой харизмой, – Сергее Есенине. «В магазине он любовно выбирал дочери и сыну разные игрушки, делал замечания и шутил, – свидетельствовал Иван Старцев. – Сияющий вынес на извозчика большой свёрток. По дороге в квартиру, где жили его дети, он вдруг стал задумчив и, проезжая обратно мимо "Стойла”, с горькой улыбкой предложил на минутку заехать в кафе – выпить бутылку вина». Минуя середину, сразу же перейдем к финалу этого эпизода: «…он посмотрел на меня осоловелыми глазами, покачал головой и сказал:
– Я очень устал… И никуда не поеду.
Игрушки были забыты в кафе».

Рассказ Старцева мы привели лишь для того, чтобы подчеркнуть разницу между поведением Ерофеева и Есенина – автор «Москвы – Петушков» о сыне и игрушках для него не забыл бы и в самой сильной степени опьянения. Недаром Николай Котрелев подчеркивает, что «в есенинском кураже» он Ерофеева не видел ни разу. «…чем больше читаю Есенина, тем больше ценю Кольцова», – иронически отметил Ерофеев в записной книжке 1967 года.    

«Отец навещал младенца, привозя из скитаний конфеты "Василёк” и орехи. Это было для Венедикта, пожалуй, самое счастливое время в жизни. Он свозил в хоромы книги и пластинки. У него был угол за печкой. Вокруг лесà с грибами. В Поломах – два километра от Мышлино – приветливая тётя Шура в магазине, в Караваево – три километра – всегда принимают пустую посуду…», – так рассказывал о кособокой Мышлинской идиллии Игорь Авдиев.

Сам Ерофеев изобразил свою жизнь в Мышлино в двух письмах к сестре, Тамаре Гущиной, тщательно купируя при этом всё, что было связано с алкоголем, а также с их с женой и сыном бытовой неустроенностью. Первое письмо датировано 18-ым января 1966 года. Приведём здесь большой отрывок из него: «Поздравьте меня, Тамара Васильевна, ровно 15 дней тому назад у вас стало больше племянников, чем их было 16 дней тому назад. Его назвали Венедикт (Ерофеев), назвали впопыхах (и многие считают, что неудачно – история, впрочем, рассудит), экспромтом, поскольку ждали Анну, Венедикта не ждали. Все остальные новости – совершенно телеграфично (не "все остальные”, а несколько самых устойчивых, exense [3]): я постоянно в разъездах по долгу службы, в Караваево бываю ежемесячно или еженедельно, в зависимости от обстоятельств или от чего-нибудь ещё, Валентина преподаёт немецкий в старших классах здешней школы и находит в этом вкус; наш семейный бюджет, с точки зрения постороннего, велик, и всё это расходуется наилучшим образом (т. е. бездарно, с точки зрения постороннего); от скопленной нами фонотеки (первоклассной, конечно, – заезжай) прогибаются полки; сейчас насмотрюсь на сына, дочитаю Сарояна, допишу о Малере, дослушаю Стравинского и чуть свет уезжаю в Брянск».

Второе письмо датировано 15-ым марта 1966 года. В нем реальные обстоятельства жизни Венедикта Ерофеева и Валентины Зимаковой приукрашены еще больше – бытовые неурядицы превращены здесь в романтические подробности. Даже т`ща предстает в этом письме не злой ведьмой на козе, а милейшей старушкой: «Добрый вам день, Тамара Васильевна, вы хотели подробностей, я их сейчас перечислю, конечно, не все, а ровно столько,  сколько втиснется в мой лист. Все спят, кроме меня: кропаю тебе при свете керосиновой лампы (я привык включать её по ночам, когда занят писаниной и умозрениями, – это не тревожит младенца и сверх того создаёт уездный колорит). Утром, как только Валентина проверит тетрадки, заставлю ее написать что-нибудь von sich [4]. Ну, так вот: я уже больше месяца как в Караваеве, изведал уже все мыслимые семейные наслаждения и начинаю томиться. В феврале месяце я хоть имел возможность еженедельно делать партизанские налеты на Владимир, Москву и Орехово-Зуево, но с начала марта вспыхнула здесь эпидемия ящура и прервала с миром все транспортные связи. (Здесь теперь ни о чем не говорят, кроме как об этом; заражённым животным делают прививки и затем уничтожают; незараженных без прививок закапывают живьём; то же самое и относительно людей, с той только разницей что зараженных людей, закапывая, предварительно удавливают.) О самом Караваеве говорить нечего, поскольку (в основном всё) расписал о нем в своих "Владимирских проселках” Солоухин. О караваевской школе тоже нечего: моя Валентина каждое утро бежит туда за три километра, с неизменными тетрадками под мышкой и в сопровождении  целой своры сопливых извергов.  Младенец растет, ему уже 1344-й час, он толстый и глазастый, как все малыши, но ни на одного из них я еще не глядел с таким обожанием, как на этого, включая сюда и те минуты, когда рев достигает трудно переносимого fortissimo. Надо отдать ему справедливость, недели две тому назад он понял, что улыбки больше ему к лицу,  и он расходует теперь на них большую часть своего досуга. Самое располагающее в нем – его дешевизна. За 73 дня своей жизни он обошёлся мне дешевле, чем обходится порознь каждый "музыкальный четверг” во Владимире или "литературная пятница” в Москве. Да, и вот еще что в нем хорошего: его бабушка. Ее зовут Наталья Кузьминична Зимакова. Ее возраст – 72 года. Вероисповедание – православное, с налётом очень бодрого скептицизма. Любимое муз<ыкальное>. сочинение – "Пиковая дама”. Любимый собеседник – я. Не пробуй искать по свету старушки веселее и покладистее её. Если когда-нибудь заглянешь сюда, впрочем, – убедишься сама. Вот те трое, с которыми меня связывают теперь самые прочные узы. Служба моя такова, что я бываю здесь ежемесячно; то есть, например, так: три июньских недели – в Тамбове, четвёртая – в Караваеве; три августовских недели – в Орле, четвёртая – в Караваеве; три и так далее. Вплоть до февраля, месяца повальных отпусков. Это не коммивояжерство, это "служба в специализированном управлении связи по измерению и приёму междугородних кабельных линий связи” (Управление – в Москве), и это уже давно и надолго. Валентина, чуть только подвернутся каникулы, сбегает ко мне, где бы я ни был: суди сама, её туфли куплены в Мичуринске, платок – в Брянске, плащ – в Коврове и т. д., в Ельце мы грабили районную библиотеку, во Мценске, в прокуренной чайной, пили тульскую водку, спали в стогах на берегу Дона, и куча ещё разных разностей <…> Поскольку я от рождения энциклопедичен, я занимаюсь одновременно историей современной музыки, воспитанием определенного круга владимирских и московских юнцов, теорией кабельного симметрирования и католической философией. Первое мне лучше всего удаётся, поскольку музыка единственная область, где стопроцентная серьёзность не отдает жидовством. И потом, говаривал Демокрит, "быть восприимчивым к музыке – свойство стыдливых” (Celsus X, 249), а я стыдлив. Еще 2 – 3 месяца пусть мои мальчики и девочки потерпят, и я отдам им для размножения переписанную набело рукой жены "Историю новой музыки” (очень весело, но и со знанием дела). Вот и всё, что я сумел поместить в лист. Венедикт проснулся, распеленался и в темноте сосёт кулак. Придётся всех будить. Кланяйся всем нашим. Не переставай читать и слушать, заклинаю».

Это длинное письмо, как и некоторые другие сохранившиеся ранние письма Ерофеева [5], представляет собой не столько чистый образчик эпистолярного жанра, сколько писательское упражнение, попытку в очередной раз нащупать свой собственный, неповторимый стиль. Вот и макаберное его место (про ящур в Мышлино) – это не импровизация, а шутка из записной ерофеевской книжки 1965 года: «Осень <19>65 г. Ящур в Орловской губернии. Заболевших людей закапывают живьём. Не заболевших тоже закапывают, предварительно удавливая».

Однако сейчас нам важнее обратить внимание на неожиданное признание Ерофеева, отчётливо диссонирующее с той общей гармонической картиной, которую он набрасывает в письме к сестре: «…я уже больше месяца как в Караваеве, изведал уже все мыслимые семейные наслаждения и начинаю томиться». По-видимому, ни привязанность к Валентине Зимаковой, ни задушевные разговоры с её матерью, ни даже любовь к маленькому сыну не могли перевесить стремления Ерофеева к свободе и одиночеству, к тому, о чём в финале одного из своих стихотворений написал Пастернак:

Сильней на свете тяга прочь
И манит страсть к разрывам.

«Всё беднее и желчнее с каждым часом. "Давно, усталый раб, замыслил я <побег>…” и т. д.», – отметил Ерофеев в своей записной книжке 16 января 1967 года. «…никогда так легко не перенос<ились> нищета и одиночество <…> "Никогда так легко”, п<отому> что аб<солютная> свобода от всякой эротики, светлой и тёмной», – запишет он в своем блокноте в конце 1960-х годов.     

9 февраля 1968 года Ерофеев по собственному желанию уволился из Специализированного управления связи № 5 треста «Союзгазсвязьстрой» города Люберцы. В течение почти полугода он с ватагой владимирцев мотался по Москве и Подмосковью, ночуя по квартирам и дачам своих близких и дальних знакомых. Лишь 31 мая 1968 года Ерофеев вновь устроился на работу – кабельщиком-спайщиком в СМУ ПТУС Московской области. Осенью этого же года с его бригадой случилась страшная, трагическая история. «Почти ежедневно на служебном грузовике Венедикт ездит на свои кабельные работы в Шереметьево, – вспоминал Юрий Гудков, в московской квартире которого Ерофеев тогда временно жил. – Однажды мы засиделись допоздна и Ерофеев просыпает и опаздывает на работу. Трудно описать потрясение Венедикта, когда он узнает, что машина с его товарищами по бригаде перевернулась на пути к Шереметьеву и почти все люди погибли. Венедикт сильно запил и целый месяц "паркет казался ему морем”. А жена моя, часто вспоминала, что Венедикту после потрясения долгое время снился один и тот же сон. Будто бы он идет по покатой крыше, поскальзывается, падает и повисает на руках на карнизе, потом срывается и… повисает в воздухе. Гибель бригады, в которой Венедикт несколько недель был бригадиром, и послужила толчком для создания поэмы "Москва – Петушки”».

Ну, вот мы и добрались до самой важной точки нашего повествования, в которой Венедикт Ерофеев садится за «трагические листы» своего главного произведения.



 
_________________
Примечания:

1 Из воспоминаний Вадима Тихонова: «Он погиб из-за этого, по существу, что он всё время экспериментировал над самим собой: при какой степени опьянения, какое у него душевное состояние. Он четко всё фиксировал. Он ведь себя любил, а чтобы полюбить, надо себя узнать».
2 Приведём выжимку из воспоминаний о ней дочери Владимира Муравьёва – Надежды: «Я бы сказала, что тот, кто её не знал, очень много потерял. Что именно? Главным образом – смех и яркую волну жизни, которая шла через неё всегда <…> Этот живой человек с детства был искривлён и приплюснут тяжёлой болезнью <…> Больше всего на свете Лида любила петь и хохотать. Хохотала она до слёз – теряя голову от смеха. Рассмешить её было очень легко. Пела Лида всю жизнь, пока не пропал голос: она была настоящей певицей, и на собраниях у Венички Ерофеева, с которым познакомилась еще на заре туманной (и не очень-то пуританской) общей юности, исполняла романсы несказанной красоты. По словам тех, кто её слышал, это всякий раз было событием». А вот как вспоминает о Любчиковой Марк Гринберг: «Лида была совершенно прелестным существом. Очень умная, очень талантливая женщина, она была горбатая от природы, с совершенно потрясающим голосом. Помню, Лида как-то пела, а Марк Фрейдкин был за инструментом, и совершенно меня это растрогало, и Веня как раз тогда увидел, что у меня слёзы навернулись на глаза и – отчасти иронически, отчасти одобрительно, – что-то такое хмыкнул».
3 Так в письме. По-видимому, подразумевается английское «essence» – сущность. – О. Л., М. С.
4 Про себя (нем.). – О. Л., М. С.
5 «Я письма писать разучился и отвык, – в августе 1987 года признавался Ерофеев Наталье Шмельковой, – в 60-х годах я писал в среднем 300 – 400 писем в год».
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
4 917
Опубликовано 23 янв 2018

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ