ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Алексей Чипига. НОВЫЕ ЭССЕ

Алексей Чипига. НОВЫЕ ЭССЕ




ТАЙНА ПЬЕРО


Образ Пьеро волнует и мучит меня с самого детства.

В нашем доме жил паренёк, в которого я был влюблён, как бывают влюблены в далёкого друга (он был старше меня) и который с высоты своего возраста подшучивал надо мной. Но с той долей возбуждающе-успокоительной щедрости, что так нравится, по слухам, молодым искателям приключений в повидавших виды пиратах. С ласковой небрежностью знатока, ощупывающего обнадёживающие неровности человеческого материала и с удовольствием находящего подтверждение тому, что далеко не всегда поддаётся расчёту.

Но при чём здесь Пьеро?

Как ни странно, именно с этим моим жизнерадостным покровителем связался для меня образ печального воздыхателя. Быть может, их роднило в моём воображении щегольство привычками, граничащее с жаждой сострадания (ведь Пьеро, казалось, подыгрывает «наизнанку» солнечной язвительности Арлекина, он – луна, которой не может не быть ночью). Ему надо быть отверженным, чтобы можно было уйти в тень от палящего солнца.
Пьеро – прохлада. И я полюбил прохладу его облика.

Но, оказывается, Пьеро не всегда играл ту роль, в какой мы его привыкли видеть. Вернее – его прототип играл, а он нет. Французское воплощение одной из масок итальянской комедии дель арте 16-первой половины 17 веков, Пьеро – крестьянин-мукомол (белила на лице означают муку), перебравшийся в большой город и становящийся слугой, участвующим в интригах. Но Пьеро неизменно бывает пойман на своих уловках и страдает из-за этого (в отличие от Арлекина, что сметливей, но гораздо глупее его). Итальянский же родитель Пьеро более соответствует представлениям наших современников – тут и сентиментальность, и высокий слог отвергнутого влюблённого, и безупречная для романтика репутация. Итальянская модель вернулась в сознание зрителя в начале 19 века, когда легендарный актёр Жан-Батист Дебюро сыграл нашего героя в 1819 году в пантомиме «Арлекин-лекарь», придав неудачнику-плуту черты возвышенного страдальца. Однако любопытно, что скрывается за переменой значения одного и того же образа и почему, несмотря на неё (или благодаря ей) он остаётся прежним и узнаваемым. В чём стержень универсальности знакомого облика?

Эпоха Ренессанса, по выражению А. Ф. Лосева, представлявшая «стихийное человеческое жизнеутверждение» («Эстетика Возрождения») и потому легко соединявшая самые неразрешимые противоречия, породила в своём конце театр комедии дель арте, среди персонажей-масок которой был Педролино. Известный как первый в истории профессиональный театр, театр этот противопоставлял своей предшественнице, так называемой commedia erudite – нравоучительным сценам из античной мифологии, трактованной согласно средневековому мышлению, – импровизацию и сатиру, то есть высмеивание представителей определённых социальных типов, чьё могущество уходило в прошлое, словно бы очищая место для новых героев и коллизий между ними. Так, в комедии дель арте обязательно присутствие Панталоне и Доктора – гипертрофированных образов богатого и скупого купца, флиртующего со служанками, и юриста, хвалящегося своим строгим кодексом поведения и всезнайством. В то время купцы и юристы теряли влияние на жизнь общества. Не правда ли, вполне резонно предполагать в тех, чья власть уходит, какие-либо пороки, ведь порок закупоривает человека, делает его недоступным течению жизни. Одно из дошедших до нас названий театральных трупп, играющих в этом жанре – «Gelosi»: «ревнивые», а что, как не ревность, заставляет мнить себя обладателем того, что тебе не принадлежит?

На этом фоне метаморфоза Педролино, превращение его – уже в другой стране – в Пьеро заставляет всмотреться пристальней в носителя маски: получается, там, где скупец-богатей смешон оттого что не видит абсурдности союза скупости и любви, Пьеро так же осмеян благодаря непониманию своей любви. Он (как, должно быть, в определённые минуты каждый из нас), не зная, как ответить на неожиданное чувство в себе, реагирует по инерции, произнося громкие слова, приправленные слезами, не могущими исчерпать то, что внутри. И грусть делает из него обманщика своего господина, обречённого на трагикомическую неудачу.

Теперь нетрудно прикоснуться к тому, почему именно этот образ столь любим мировой культурой: в нём сталкиваются «да» и «нет» человеческого существования – представление о том, что всё пройдёт и любовь невозможна, как и интуиция невозможности самой жизни, с которой ничего нельзя поделать и из которой человек черпает своё бессмертие. Луна, ощущающая одновременно могущество полноты и бессилие перед утром.

 

ПОХВАЛА РЫНКУ

Рынок – место эксцентрики и плодов. Плодов земли, воды и человеческой речи. Место насыщения жаждой разнообразия. Находясь в гуще базарной толпы, кажется, невозможно не проникнуться связью слова с жестом, пищи со словом. Вот возле прилавков дремлют собаки, но они, похоже, разделяют с людьми здесь один интерес, связанный с насыщением желудка. Другой – упоение мимолётным словом в сочетании с трезвостью расчёта придаёт человеку черты некого жреца урожая, повелителя природного изобилия. Ничто не мешает и не противоречит другому: расчёт, вероятно, только помогает не растеряться вконец, не потонуть в буйноцветии и буйноголосии, а получить именно то, что дано получить, наблюдая остальных, также получающих дар в ответ на слово и деньги. Деньги же представляются мостом между берегами человеческих отношений, ведь удостоверяемая ими ценность товара приводит всё к тому же человеку, к его нуждам. Нужда услышать голос, воспевающий нечто безмолвное, утоляющее голод, и никогда не добивающийся своего, но вызывающий живое сочувствие – не в этом ли магия торговли, её священное бремя? Не эта ли нужда в голосе – та ниточка, которая не допускает стать рынку хаосом, неуправляемым чудовищем, которая создаёт рынок вновь и вновь? Так продавец уподобляется одновременно нищему на том же базаре, просящему соучастия в том, с чем он имеет дело, и патриарху, освящающему человеческим словом дикое молчание жатвы. Не правда ли, подобная двойственность, совмещающая прикрываемую игрой неспособность назвать подлинное качество товара и власть заклинать перед лицом возможной сделки, делает торговца похожим на джинна, без чьего плена в бутылке мы бы не узнали о трёх желаниях? Если наше предположение верно, то покупатель – доверчивый властелин, становящийся слугой желаний другого. Не могущее быть названным истинное качество товара меняет местами узника и хозяина так же, как любая возможность и пробуждает силы, и страшит потенциальным господством над нами.

В моём воображении живёт образ рынка из каких-то фильмов Жака Риветта. Это пышное нищенство где-то за углом или на окраине, куда героев словно поманил ветер, мозаика удивительного удела его участников и отдых от неё. После ночного сна герои отправляются туда и обретают догадку о потерянном движении сюжета, о щедрости, объясняющейся с нами посредством мелькнувших в памяти историй, о красоте неприручённого мгновения.

 

CЛУЧАЙ КОЛЛЕКЦИОНЕРА


Образ коллекционера – странный образ. Идея беспримесной чистоты и дисциплины в нём встречается с чувством невозможности утоления и потери. Как, в самом деле, возможно сочетать глубоко творческое переживание конца, с которым сталкиваешься при мысли о том, что число одинаковых вещей на земле исчерпано, и расчётливость хозяина, как будто призывающего своих слуг отказаться от случайных связей среди предметов во имя общего знаменателя? Когда-то я был потрясён сачком для бабочек в руках одного моего друга детства. Я не мог примириться со смертью порхающих созданий от руки близкого человека и принялся у него отбирать сачок. Теперь же автор данных размышлений задаётся вопросом: не имели ли и страсть моего друга к мумифицированию, и мой яростный отклик на неё примерно одинаковую природу, выраженную в строке «остановись, мгновенье, ты прекрасно»? Ведь если он хотел изъять из окружающего воздуха то, что этому воздуху не принадлежало, а было в нём на правах мимолётного гостя, то я покусился на изъятие человека из сферы его интересов во имя более человечной, как я считал, привязанности. Есть удивительная детская досада по поводу неприручённости мира. Эта крыша, этот забор, этот фонарь не хотят с нами играть, мы для них пустое место. Тогда, думает человек, стоит подзывать их к себе по отдельности, договорившись между собой, кому с каким предметом уготована дружба. И коллекционер – человек, собирающий странные свидетельства отказа от взаимодействия со средой, замкнутой на себе – находит тем не менее понимание среди людей, одержимых тем же. В конце концов, все мы собираем бездействующее до поры до времени воинство любимых впечатлений, запахов и надежд, чтобы идти завоёвывать с его помощью мир и берём на вооружение память, чтобы повелевать ими. «Люблю», так же как «не люблю», как луч из грозовых туч, озаривший сражение и помещённый благодарными потомками в череду легендарных предзнаменований, становится приказом двинуться в атаку, завоевать симпатию и понимание во что бы ни стало. Но что позволяет вырывать вещи из контекста, делая их своими? Быть может, и у них есть память о своём источнике, создающем из них совсем неожиданное – имя и возможность откликнуться на него в преисполненной смыслом стране? Может быть, нам необходимо некое братство предметов, чтоб оно своим названием защищало братство человеческое, растворив в себе опасную безымянность? Однажды в зимний день я пошёл в школу. Посмотрев на дорогу, я увидел другого моего друга детства, идущего навстречу, естественно, по земле и снег, начавший идти, естественно, с неба. Кто-то из нас, поравнявшись с другим, произнёс как будто в неслышном разговоре «уютно» и мы разошлись каждый в свою сторону. Есть почти сверхъестественное знание о том, что друг испытал в ту минуту такую же полноту понимания, как и я, и отныне с нами ничего дурного не может произойти, так как у нас есть могущественный покровитель – слово, вставшее за нашу защиту в благодарность за произнесение его в нужный момент и уводящее нас к нашему спасению от монотонности будней.

Случай коллекционера, нахождение в памяти тех смыслов, которые мы извлекаем из родственных ситуаций посредством их называния, уводит из случая в судьбу вслед за бабочками и снежинками имён, парящими над землёй в разные времена года. Но с похожим очарованием.

 

СОВЕРШЕННОЕ ЛИЦО ЖИЗНИ

Среди писем, адресованных Чаадаеву, есть одно, написанное Елизаветой Гавриловной Левашевой, его домоправительницей и близким другом, принимавшим участие в его судьбе. В нём она, вероятно, из добрых побуждений обращает внимание на «уныние и нетерпение» адресата, предуведомив его о его высокой миссии, не допускающей уступок пороку. «Я твёрдо убеждена, что именно таково ваше призвание на земле; иначе зачем ваша наружность производила бы такое необыкновенное впечатление даже на детей?», – пишет она. Этим вопросом открывается ряд столь же риторических вопросов, призванных доказать святость жребия её великого друга, что свидетельствует о неоспоримости, по мнению Левашевой, заключённого в этом первом вопросе посыла. Да и меня глубоко трогает голос, соотносящий призвание человека с его наружностью. Так существует неисповедимая нежность к тому, что нас мучает своим постоянством – к прекрасному облику и повторяющимся временам года, к деревьям и силе привычки, к году рождения и году смерти. По внешности же вольно или невольно судят при первом знакомстве, она немой свидетель наших взаимоотношений с окружающим обществом: видимо, в каждом из нас живёт надежда, что самое сокровенное всё же выйдет на поверхность, облегчит наш труд по разгадыванию истины. К тому же здесь упомянуты дети: «даже дети» звучит как «за пределами наших представлений», как сожалеюще милостивое напоминание об истинных арбитрах. Но не такова же ли и внешность, не поддающаяся анализу предпочтений, подобно ребёнку, распахнутая новым встречам и послушная велениям её хозяина (или, быть может, слово «родитель» тут более уместно?). Сравнение станет более точным, если вспомнить, сколько заботы, как в воспитание дитяти, привносит человек в свой внешний облик (и её отсутствие или одностороннее понимание заботы карается провидением, как в «Портрете Дориана Грея»). Лицо человека свидетельствует и о душевной работе, и о природных наклонностях. И в мыслях о человеческой внешности, похоже, нас мучит то же, что и в мыслях о воспитании ребёнка: определение и возможность насилия в приноравливании к «взрослой жизни» эмоций, когда ученик превосходит учителя первозданной гармонией или же просто помнит о ней больше и свежее. Увидев чьё-либо лицо в толпе или на портрете ушедших эпох, невольно задаёшься вопросом: не совершеннее ли это лицо жизни его обладателя, не выражает ли оно то, к чему и прикасаться грешно? Не является ли наше лицо нашим учителем в великой науке о том, как меняться, не изменяясь и душа, не успевающая за посланной ей переменой, должна признать себя состарившейся так же, как и маленький человек, ребёнок невольно экзаменует нас на предмет щедрости и непредвзятости? Но даже если нас ждёт утвердительный ответ, нам есть к чему стремиться.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 099
Опубликовано 21 янв 2017

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ