ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Светлана Михеева. АМЕРИКАНЕЦ

Светлана Михеева. АМЕРИКАНЕЦ


К 75-летию Иосифа Бродского


Представляю, какие волнения иной души может вызвать такой заголовок, который в текущей политической ситуации рисует Бродского едва ли не тенью – поскольку персона давно уже не коптит небес – врага России. Думая так, мы продолжаем старую и неинтересную игру, в которой подлинным является только подозрение. Оно просыпается в ленивейшем и начинает свое путешествие к сонной душе, пробуждая ее в одном из темных миров квантовой вселенной.

Судьба Бродского обещала ему Америку, как открытие нового поэтического континента, по которому гуляют свободные ветры времени – и он поверил ей. Разочарованный общим фоном действительности, лишенном значительных пятен, Бродский отправляется в путешествие с эстетической целью художника и освободительной целью подростка. Точкой отправления служит стечение восхитительных обстоятельств, суд над ним – как запятая в сложносочиненном предложении. Бродский решительно отказывается быть носителем какой-либо вины – и уходит. Действие завершается, занавес падает.


***

До некоторых пор Бродский не волновал меня как поэт. В его стихах, неудобно вставших на перекрестке русской поэзии и в некотором смысле даже мешающих ей, не усматривалось решительно никакого сообщения, если не считать таковым мастерское владение русским языком, в совершенстве своем переходящее в холодное уничтожение всякой жизненной теплоты – чем совершеннее, тем холоднее. Будто бы стихи писались с целью зафиксировать вибрации неживого – стен, предметов, вещей. Это неприятное свойство расползалось по книгам – одна в зеленой обложке, другая в красной – так же неизбежно, как неизбежно замерзает вода при минусовой температуре. Оно, казалось, порождено интеллектом бескомпромиссной машины, констатирующей разрушительные факты истории. Эта летопись стремительно продуцировалась типографским производством и, казалось, готова обездвижить сам воздух. Сообщение человека в этой Арктике было настолько неочевидным, что, казалось, и Бродского-то самого никогда не было. Любая герменевтика в этом случае оставалась бессильной.


***

Сообщение поэзии является сообщением человека. Сам Бродский, категорически считавший поэзию частным делом, не желающий считаться с традицией «больше чем поэт», безукоризненно придерживался этой линии. Но что за сообщение, в таком случае, посылает он в человеческий космос?

Он оставался неудобен, как неудобно дерево, выросшее на общей дороге. Пользователи этой дороги разделяются тогда на два больших лагеря: одни жаждут уничтожить дерево, мешающее движению; другие, озадачившись необычной порослью, начинают видеть в нем идола. Идол – удобнейшая точка приложения для дремлющего разума и засыпающей души.

В отношении Бродского оба лагеря попадают впросак. И чем больше волнуются стороны, чем сильней их эмоции, тем очевидней: Бродский из тех фигур, для которых эмоции безопасны. «Как я любил его стихи! А теперь считаю, что он вообще не может считаться русским поэтом!», – возмущенно жаловался молодой подражатель, по которому Бродский «катком проехался». И он совершенно прав – поскольку главного, о чем сообщал ему нобелевский лауреат всем трудом жизни и возмутительно яркой биографией, он не прочел: только бескомпромиссно частное высказывание имеет ценность, поскольку оно равно себе.


***

Бродский ввел частное высказывание – более того, частное интеллектуальное высказывание – как стиль в поэзию, разместив его на полных правах, обеспечив ему такую же свободу, какой в литературе пользуются патриотические чаяния, сентиментальные прибаутки, романтические лопушки и даже плоская риторика, короче, все то, что охотно списывают на необходимую «глуповатость» поэзии, якобы задекларированную на нашей таможне Пушкиным. Глупости Пушкин, конечно же, не декларировал, не любил, а любил умного Боратынского. Но лишенное контекста легкокрылое выраженьице и по сей день греет души тех, кто не дает себе труда. Бродский же без труда необъясним. Без читательского труда его записки в стихах, завораживающие монотонностью и загромождением мокрого барокко, существуют как неочевидное «obscurum per obscurius, ignotum per ignotius» [1].


***

В эссе «Меньше единицы» он пишет: «Я нисколько не верю, что все ключи к характеру следует искать в детстве». Но так, как поверил Бродский в Америку, может поверить только мальчик, мечта которого, таинственная прекрасная страна благоденствия, вдруг просочилась сквозь пленку реальности уверенным изображением и махнула: пойдем!..

Ключи к характеру: все безрадостное, что довелось наблюдать, все тяжелое, что не удалось переварить (вспомните хотя бы сцену из детства, описываемую взрослым Бродским: тетка льет кипяток на голову старику-инвалиду, желающему поместиться в заполненный вагон).

Ключи к характеру: завод, ибо это еще детство, а после завода – морг: ироническая проекция обыкновенного будущего, невыносимая для человека с воображением. Все прекрасное в этом распростертом, вскрытом мире – случайно, как бабочка-ситроен: мечты разрушаемы, любовь – утомительна и предсказуема, и больше напоминает мелодраму. Все, что может спасти тебя от разрушения, от превращения в серую пыль, которая садится на простыни и фиолетовые трусы, порхающие на веревке – отъединение. «История весьма энергично компрометирует географию».

Он не желал переосмысливать советскую действительность, трансформируя ее в романтику подполья, сжигая, чтобы получить сладкий дым для кормления богов бескрайней и непостоянной родины. Он желал иметь такую свободу, которая была бы больше, чем даже в эталонной для него Америке: «Если Америка – самая последняя граница Запада, место, где Запад кончается, то мы, я бы сказал, находились эдак за пару тысяч миль от Западного побережья». Он уехал бы и западнее, желая достичь свободы особого качества.


***

Отвращение ко всему советскому и мелодраматическому (советский человек настигаем мелодрамой на каждом шагу, любовь каждого гражданина должна слиться с любовью остальных и создать чистейшее любовное облако, накрывающее одну шестую суши), заявленное Бродским, разрешалось драмой отъединения. Драма должна была быть разыграна. В противном случае ее жизнь малозаметна и ни к чему не приводит. Политика – этот бог из машины, появляющийся в самом начале пьесы – обеспечила разность потенциалов, благодаря которой мир охватило электричество, названное «поэт Иосиф Бродский».


***

Письма частного лица нужно читать, памятуя об исторической перспективе. Хотя сам Бродский недолюбливал историю, «основным инструментом которой является клише», мы рискнем обратиться к ней за помощью – поскольку ключ, который оставил Бродский для своих меланхолических холодных текстов, обращенных как будто к себе самим, лежит у ее ног.

Читать стихи Бродского казалось мне утомительной работой, которая не приносила результата. Выражаясь словами самого Бродского: «Это – ряд наблюдений». Но отчего он переносит эти наблюдения на бумагу? К чему приводит эти наблюдения поэтическая форма? Зачем наблюдению такая жизнь? Для них существуют романы и путевые записки.

Интеллектуальная заинтересованность читателя, которую провоцировал Бродский, стала возможной после обретения тяжелого, но точного ключа. Корпус эссеистики, плотный, живой, казалось, пригоден для чтения гораздо более, чем стихи, полные детальных наблюдений о чем-то. «Что-то» – витающее, совершенно неуловимое, смысл, который, безусловно, выше смысла технически перечислить весь список ситуаций или предметов. Порой перед книжкой стихов я чувствовала себя как в штабе перед картой военных действий, точной, грубой, порой обескураживающей – и не могла понять, воюем ли мы, если да, то с кем, и донесла ли уже разведка вести с фронта? Тогда алгебра прозы и вызвалась сходить в разведку, дабы проверить гармонию поэзии.


***

Комната, которая была отомкнута с помощью прозаического ключа, оказалась наполненной всем, что только может составить самое частное человеческое существование. Иначе говоря, биография Бродского, которая в некотором смысле сама по себе оказалась произведением искусства, объяснялась его эссеистикой. А вместе они объединились для того, чтобы «диктат языка» – абсолютное доверие поэта к своему инструменту – мог обнаружить в «почти пейзаже» смутную говорящую фигуру с выразительным лицом.


***

Велик ли Бродский? Безусловно. Работающий в особом жанре, свойственном западным интеллектуалам, он при иных обстоятельствах, возможно, не был бы принят на родине, неконтролируемо тяготеющей к сентиментальности, иррациональности и надрыву. Несмотря на ахматовское крыло, которое простиралось над ним в России, он мог бы остаться всего лишь снарядом в череде прочих, заложенных, как вся «другая культура» Ленинграда, под советский строй. Имя Бродского могло пропасть настолько, что нам бы пришлось открывать его заново, как Аронзона, полубожественно иррационального и фаталистически завершенного, который все же был потерян, хотя развивался гораздо ближе к менталитету русскоговорящего человека, чем холодный Бродский, «цивилизация, приготовившаяся к наступлению холодных времен».

Однако дар спасает себя сам. Он, подобно воде, ищет лазейку, готовый при случае прорвать преграду и накрыть мир целиком. Ключи детства отомкнули дверь, сквозь которую нетрудно было выйти. Бродский не был в полном смысле изгнанником – он просто желал покинуть нелепую массовку, которая ограничивала его возможности. Полагаю, что его более всего смущала интеллектуальная тусклость происходящего: неумные дружинники, неумный обвинитель, неумные судьи. А также даже и малейшая необходимость быть частью чего-либо – толпы, компании, демонстрации. Суд, на который принято пенять, стал его спасением. Можно сказать, что советская система сделала благое дело – спасла поэта от самой себя.


***

О том, что он был за изгнанник, Бродский охотно сообщал сам. Он и не собирался «изображать изгнанника на старый лад». Петр Вайль, посвятив Бродскому (на пару с Байроном) главу в своем «Гении места», назвал его «изгнанником не откуда-то, а вообще».

«Отсутствие значимости» приводит писателя в эмиграцию, здесь же и терзает: «вид писателя, радующегося своей незначительности… столь же редок, как зрелище какаду в Гренландии… Среди изгнанных писателей это явление совершенно отсутствует. По крайне мере оно отсутствует в данном зале». В «данном зале» находился и сам Бродский. Он ничем не рисковал, высказываясь резко в 1987 году о таких же писателях-эмигрантах, менее харизматичных, менее удачливых, менее определенных. Лишенный ностальгических переживаний, относящий ностальгию к «простому неумению справляться с реальностью настоящего и неопределенностью будущего», Бродский и вполне справился с реальностью, и показал «козу» будущему, а заодно и участникам конференции Уитленд, для которых готовил выступление – чуть раньше, в октябре того же года были озвучены имена нобелевских лауреатов. Бродский был среди них – «никто, человек в плаще», принципиальный изгнанник, объявленный к существованию в ярком стихотворении «Лагуна» 1973 года.

Этот «никто», «тело в плаще» обживает определенные сферы, где есть только настоящее, которое сродни скульптору, отсекающему все лишнее. Этот «никто» есть глыба мрамора, попавшая в благородную работу. Диктат языка, о котором преподаватели жужжат студентам – настоящее, которое превращает «тело в плаще» в частного человека. В особенное среди общего, в голос среди гула.


***

Если ты никто, то можешь быть всем. Если тебя ведет известная сила, ты можешь быть ее пророком. Силой, пророком, которой желал быть Бродский, стал язык.


***

Не уважая историю (помните, в эссе «Скорбная муза», посвященном Ахматовой, главной чертой истории называется пошлость), Бродский был побочным ребенком политики, матери истории.

Сначала значительные, отчасти политические фигуры в СССР вмешались в дело подающего надежды, но пока еще скромно известного, молодого поэта. Вмешались иностранцы, пораженные вопиющей тоталитарной картинкой: гибель молодого таланта под давлением системы. В отличие от необратимых картин эта была вполне обратима.

Дело Бродского приобрело острую окраску, став сигналом неповиновения со стороны ленинградских властей московским во время политической комбинации по устранению Хрущева («Желание Москвы приструнить ленинградскую верхушку», как выразилась О. Эдельман в статье «Процесс Иосифа Бродского»). История о тунеядстве, правонарушении административном, дошла до самого важного верха, тогда оно перешло из разряда обычных в разряд политически интересных. Общеизвестно: «рыжему» «делали биографию». Бродский выехал из страны как политически значимая фигура, поддержанная в рамках борьбы за демократию и человеческие свободы: «выехал на Запад с безупречными диссидентскими верительными грамотами» (Энн Лонсбери). На Запад выехала биография, которая должна была обзавестись более весомым, значимым багажом.

Это был багаж предельной свободы. Она по определению не может всецело зависеть от правящего режима. Она не достигается банальным перемещением тела в пределах географии. Да и вообще вряд ли достижима при наличии тела. Но можно быть свободным (читай, значимым – то есть существующим, то есть частным лицом), сидя в тюремной камере. Недаром в том же уитлендском эссе Бродский транслировал мысль о том, что освобожденный человек не есть свободный: «освобождение лишь средство достижения свободы». Свободный человек, по Бродскому, никого не винит в своем поражении. Однако же самому поэту не довелось потерпеть поражения – не довелось и проверить своей свободы. На волне политического интереса он обрел поддержку крупных западных славистов и знаковых фигур вроде Уинстана Одена, легко, хоть и ненадолго распростершего крыло над многообещающим русским. Оставшись и в Америке частным человеком, Бродский возник для мира как самый русский из русских поэтов (хотя для своих он был отчасти чужим), а в Америке появился еще один американский поэт (хотя для американцев что он, что Пушкин так и остались видимыми, но непознанными объектами, Бродский со своей «русской верой» в преображающую силу искусства производил малопонятные, высокоинтеллектуальные стихи).


***

Между тем идея «Бродского-беженца» (этакий жалкий вариант изгнанника) до сих пор витает в воздухе. Агенство ООН по делам беженцев на своем сайте в разделе «Выдающиеся беженцы», например, приводит биографию поэта: «Глубоко переживая свое изгнание, он написал открытое письмо советскому лидеру того времени Леониду Брежневу: «Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет…». Он признал, что это трагично, но было в изгнании и кое-что хорошее, ведь это был лучший урок смирения». Думаю, Бродский стал бы категорически возражать такой извращенной ретрансляции.

В каком-то смысле он, конечно, был беженцем. Но не в том, о каком нам удобно было бы думать. Искавший способа выехать из страны – даже за счет фиктивного брака, – он видел в эмиграции возможность возвращения к цивилизации, «в индустриально передовое общество с новейшим словом о свободе личности на устах». Стремление к цивилизации – к западной, которая гарантировала демократические свободы – было его томлением. Смею предположить, что Бродскому не хватало границ, в пределах которых он мог бы беспрепятственно проживать свою идею частного человека в частном деле искусства. Конечно же, требование, питаемое эгоизмом – если смотреть на него оттуда, где соборность – понятие качественное.


***

Азия никогда не была ему приятна, Восток будил самые горькие ассоциации, красочно изложенные в «Путешествии в Стамбул»: «На пространствах старых восточных деспотий был накоплен такой опыт нравственного поведения в условиях укоренившейся политической несвободы, который и не снился греко-римскому миру». А страны третьего мира, жители которых обретались в относительной «дикости» и большой нищете, неприкрыто раздражали: «Не люди, а какая-то помесь обезьяны и попугая» (в довольно вульгарном эссе о Бразилии «Посвящается позвоночнику»).

В своем отношении он нелоялен, чем, конечно же, выдает себя. Это смещение, эта мизантропия, настаивает Бродский, его частное дело даже на общедемократическом фоне. В этом отношении, конечно, Бродский не поборник демократии, не двигатель западных ценностей, а человек с хроническим частным расстройством. «Параноидальная подозрительность и презрение ко всему… азиатскому или восточному» (Джеральд Смит. «Иосиф Бродский. Взгляд иностранного современника»), конечно же, была замечена, замечаема и сегодня. Однако она ничуть не нарушает концепцию Бродского как концепцию частного человека. Временами кажется, что это неплохое прикрытие для одного большого болезненного переживания Родины – все равно что переживание сумасшествия собственной матери.

Чужой язык, на котором Бродский стал писать (по собственному признанию, чтобы приблизиться к почитаемому Одену), развернулся дополнительной пограничной линией. Хотя товарищ по перу и эмиграции Чеслав Милош считал, что Бродский «должен был держаться своего языка», но, возможно, это в каком-то смысле единственное спасение для того, чтобы, отделившись на максимально глубоком уровне, приходить в сумасшедший дом с цветами и смотреть на страшную невменяемую женщину с искренней любовью.


***

Иногда он напоминает мне младшего сына европейского феодала, которому не досталось места в отцовских землях, но достались конь и оружие. И он отправляется в крестовый поход. А по возвращении сочиняет элегии, ноктюрны, письма…


***

Временами можно думать, что Бродский рассматривает себя как жертва определенного рода географии. Он наблюдает свою персону со стороны в любом путешествии – возьмем ли мы раннее стихотворение «Зофья» или «Феликс» или же американские эссе. Без труда мы обнаружим упоминания о зеркалах, они развешаны повсюду. И он смотрится в них, желая дать оценку увиденному.
Там, в зеркалах, происходит другая жизнь, которую проживает отражение. Поэт смотрит на отражение, наблюдая за собой и за ним. Ситуация обостряется, когда понимаешь, что есть еще одно лицо – тот, кто действует. Наблюдатель, его отражение в ситуации и тот, кто действует – зритель, слушатель, собеседник. Так я обнаруживаю в текстах Бродского себя, читателя. И я понимаю, что он наблюдает за мной. Эта темная игра увлекает, хотя и не всегда приятна. Это почти диктатура. Его частное разрастается до общего. Частное пленяет. Только критический взгляд, свободный и способный ум способен ему противостоять. Может, поэтому Бродский без стеснения распространяет свою мизантропию, не боясь ничему навредить – ожидая и жалуя только сопротивляющегося читателя, того, который сможет обнаружить это его частное право поэта и человека. И тогда встать в отдалении, на своем коне, при своем мече, но на равных правах.


***

Каждый раз хочется вырваться из-под гнета его обаятельных вещей, рентгеновского интеллекта, бесприродных пейзажей, где от пейзажей – лишь обломки, детали.
Иногда в этом пейзаже проступает одушевленная фигура – М. Б., та, что оберегает частную тайну. Частный человек обязательно имеет скелеты в шкафу. Выполняя свою волшебную работу, М. Б. хранит молчание в ответ на все расспросы. Раскрытие может повлечь за собою катастрофические последствия. И об этом может просить только глупец.


***

Каждый раз я прихожу к тому, что Бродский (и особенно сегодня) оказался в щекотливой ситуации: он прославлял место свободы как империю свободы. А где империя, там инструментом и результатом было и будет – уничтожение частного, более или менее рабство. И неважно, кто действующая фигура – тиран или же масса. Свобода, когда ее слишком много, приобретает свойство подавлять. Не зря как способ сегодня популярна мотивация: не заставляй силой, а мотивируй.

Запад констатирует: «Западная концепция культуры не допускает существования несовременного ей социального порядка. В своем свободолюбии она тотальнее и авторитарнее любой деспотической автократии» («В ожидании варваров: Бродский границы эстетики», автор Йенс Херальт). Очень похоже на случай Бродского. На случай настоящего времени. С будущим у поэта были натянутые отношения.

В своем настоящем он настойчиво противопоставлял искусство и себя массовой культуре, выходя на контакт с публикой, читая стихи и давая интервью. Как американский поэт-лауреат работал на благо читателя – в качестве соучредителя проекта «Американская поэзия и грамотность», который низвергал на американского обывателя дешевые томики стихов национальных стихотворцев. Бродский не желал стать ностальгирующей тенью. Как фигура своего настоящего – он работал на будущее.


***

Все, о чем говорят предшественники – опыт, предлагаемый нам в качестве варианта спасения. Если мы не признаем право Иосифа Бродского быть в крайней степени частной фигурой – с особенной биографией, со своими скелетами в шкафу, с нервами и сложным характером, если станем оспаривать законность частного слова в литературе, то мы потеряем искусство, которое скатится на уровень масс-медиа, потеряв истинную информативность. Искусство не может учитывать общий интерес. В противном случае мы получим прессованную таблетку, обладающую физиологической питательностью, но лишенную эстетической ценности – а значит, и бесплодную этически. Что последует за таким рационом?..

Мы видим плоды этой диеты, но уже стараемся их не замечать, часто предпочитая среднее, часто принимая гул за голос. Но в этом гуле пока еще слышится отчетливое: «Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего, и зашедшего в этом предпочтении слишком далеко…» [2]

И далее по тексту…




______________________
1 Лат.: «к неизвестному через более неизвестное, к непонятному через более непонятное». – Прим. авт.
2 Начало Нобелевской лекции Иосифа Бродского. – Прим. авт.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 688
Опубликовано 19 май 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ