ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Светлана Бондарева. ЯБЛОНЕВЫЙ СПАС

Светлана Бондарева. ЯБЛОНЕВЫЙ СПАС


(сказ)


Намело... Мать проснулась. Открыла глаза. Умылась слезами. Вытерлась платком. Натянула одежду под одеялом. Села. Осмотрела избу. Черный пол. Черный потолок. Черные стены. Черная дыра в полу. Только три окна белые от инея и льда. Встала. Пошаркала до печи. Потрогала печь рукой – лед. Хрустнула прутьями. Бросила в топку. Последние. Зажгла лучину. Затопила печь. Залила муку вчерашним молоком. Перемешала. Вылила жидкое тесто на сковородку. Испекла впопыхах. Съела блин комом. Обула валенки с калошами – на случай сырости. Доху. И старую шаль – в дырку. Взяла пилу в углу. И пошла...


Днем раньше, пошла мать по дворам, пилу просить.

- Модный, дай пилу.

- А я тебе говорил, что Ваньку убьют...

- Говорил, говорил. Дай пилу.

- А зачем он картошку воровал?

- Не у тебя же воровал, а на колхозном поле...

- А вдруг у меня? У людей...

- Модный, при чем тут пила и Ванька?

- А при том... Что топор тоже для дров…

Мать искоса посмотрела на него. Ничего не сказала. И не заплакала. Только подумала: "Дурак..."

Но нашлись в деревне добрые люди – дали матери пилу.

В саду была тайга. Глушь непролазная. Деревья к деревьям прижимались так близко, как будто им все время было холодно. Мать выбрала дерево самое старое и несуразное. Начала пилить. Дерево не поддавалось.

- Старая, а жить хочется. А чего ради тебе жить? Ты все в этой жизни сделала. Накормила. Напоила своим соком и скот... и людей... Держаться за жизнь ради мелкой радости – два яблочка в год. Нет, родная. Так не бывает!

Мать пилила с каким-то остервенением. Пот падал в снег. Руки опухли. Ослабли. Выронили пилу. Ноги подкосились. Мать упала в снег.

- Сил нет. А все туда же...

Лежала в снегу. И, как в детстве, смотрела на небо. Шибко любила смотреть. А тучи барашками, иной раз и суровыми лицами людей плыли по голубоватой синеве неба. Плыли и смотрели на нее. Глупую и беззащитную.

- Ну,  хватит валяться! Разлеглась. Не лето.

И опять принялась за старую яблоню. Но та, даже подпиленная,  стояла крепко и уверенно, как будто она молодая  и на следующий год будет плодоносить...

- За что,  за что? За что убили-то?..

Мать сухо закричала, стукнула по дереву, бросила пилу в снег и пошла домой.

Дома обняла печуру. И заплакала:

- Как же эту старуху уничтожить? Ведь стоит ни туда - ни сюда!.. Дрова не хочу покупать. Да и не на что. На минималку эту дров не купить. Хоть бы на блин с молоком хватило...

Отогрелась. Посмотрела на руки. Как резиновые надутые перчатки. Опухли.

Зимой рано темнеет. Побоялась остаться на ночь без дров. Вернулась в сад. Отыскала в снегу пилу и принялась снова с деревом бороться. Потом плюнула на нее. Отпилила наскоро большую ветку и поволокла ее домой по снегу, вырисовывая в пухе снега ажурное кружево.

Да. Уже смеркалось. Все прогорело. Чему гореть? Прутикам? Они вспыхнули – да угасли. И снова подбрасывай, да подбрасывай... Перевернула ведро. Бросила на него тряпку – для тепла. Ведро-то железное – холодное. Села. Стала ломать веточки от большой ветки. Ломала ветку за веткой. Да бросала в топку. И все смотрела на огонь. А куски пламени гнулись, шатались, боролись друг с другом, как трава от ветра, да и как люди – несчастные... Что-то суетятся, чего-то хотят, чем-то мучаются... Пока не надоест... То ли Богу, то ли им самим. Вот понять бы! Бог ли им указывает, а они как мотыльки летят в небо, к солнцу, закончив свой нынешний круг. И каждый улетает туда-а-а... С собой забирает ответ. А ведь думаю, знают ответ на этот простой  вопрос. А мы только догадываемся...

В огне бегали фигурки – напоминали о прошлом...

На кухне сидела женщина вся в черном – платочек белый. Тщательно кусочком вымакивала в сковороде – хороша яичница с салом. Рядом стоял стакан стограммовый –  пустой. Любила она яичницу с салом, сто граммов перед ней и молитву  перед ним. Верила в Бога. Молила Бога, чтоб эта поганая, пузатая баба с ребенком не морочила ее сынка. Хватит, нагуляла одного дитятю - ох, дюже вредная девка растет, вертлявая. А теперь мого захомутать решила. Да, и пузатая, может не от него.

- Сейчас придет с колодца – так и скажу! - думала,  слегка захмелевшая.

Вошла пузатая, разливая студеную воду на пол. За ней девочка лет семи – шустрая, быстроглазая. Встретил их теплый пар и побежал за дверь бороться с морозом. Девочка, не раздеваясь, побежала к котенку. Начала котенка теребить. Старуха, как будто не замечая начала говорить:

- Ну, что голубушка... Как водица?

- А вы поели?

- Да. спаси, Господи…

Сели лясы точить. Только уголки белые в такт губам.  Старуха – божий одуванчик. Гладит брюхатую ласково по животу, по плечику.

Но как заскрипела дверь – весь  пух слетел. Лицо окаменело. Пузатая удивилась. Оборотилась. А там сынок на пороге. Старуха – черный камень. К чему белый платок?.. Скорей клинок... в глазах ее.

Вот те метаморфозы! И давай пилить брюхатую, как бревно. А оно? Гордое оно! Сердце-то...

- Да,  уе… - им обоим в ответ.

Смирились – замолкли. До поры. Пора пришла. Ребенок синий вылез из живота. Как будто бедному – жить не хотелось! Что в жизнь – что в петлю-пуповину. Видно петля крепка была – рыдал до утра. Долго? Целый год.

После рождения внука старуха сахарная стала.

- Копия!  Кровиночка! - восклицала.

Смирилась совсем – домой к себе собралась. А сына попросила проводить. Ведь стара была – сил нет... Хорошо провожание – за три девять земель. Куды бечь?! Проводил.

Пузатая – уж не пузатая. С двумя байстрюками? Что ж? С двумя – так с двумя. Девчонка большая – нянькой может быть…

Да нет! Через месяц вернулся. Совестливый оказался  мужик. Но разочарован был. Страшно. Ведь год – не до сна. Ведь петля – была. Хоть и кровинка,  а рыдает – сил нет!

Отпоили от синевы - лаской - молоком грудным. И  стал хорош мальчонка –прожорлив был. Выпьет молочко – да кружкой пустой по лбу матери как треснет.  Силен, видно – с малолетства. Посадишь на печку – сидит. А ходить-то начал – полез к поддувалу:

- Папа куреу...- сказал.

И волосы до макушки опалил. А на печи греется – не шелохнется. На печь ему и есть подавай.

Так вырос. Не по  дням – по часам. Крупный – богатырь.

Пойдет по деревне гулять – полная голова красных кирпичей, да красная струйка у виска, а прозрачная у носа. То ноги в крови – собаки гнали.

- А зачем бежал? Нельзя от собак бежать!

- …………….

- Вот так всегда!

То сидит на коровьих рогах в красных штанах. То со ржавым гвоздем в ноге – весь в соплях и слезах. Тянут,  как  репу. Вытянуть не могут. Выдернут гвоздь всей семьей – крику  на весь дом.

- Странный он у нас. Все как-то не так у него...

Пошел в школу – палкой гонят. Не уйдет.

- Воспитывать!

- Но как? Не понимаю...

Лариса Ивановна знает (долго историю читает):

- Слушает про греков, раскрыв рот. Совсем не идиот. А вы – идиот, идиот... Гений!!! Нужен подход! Я его греками, римлянами увлеку. Отдайте мне: я его оберегу, я его испеку.

Решили гениальность развивать. Шахматы в зубы.

- Иди играть.

Пошел. Кто-то прошел мимо – толкнул. Шахматы по  ветру. На асфальте черно-белый горох. На ту беду – машина  на полном ходу. И стала дорога шахматной доской – прилипли  короли да пешки. Вернулся мальчонка пеший:

- Никуда не пойду! К черту – шахматы! К черту – олюди! Уеду в тайгy...

Читает книгу Зверева о зверях. И мечтает о тайге:

- Буду охотником, и буду жить в тайге. Никто мне  не нужен. Природа лучше и добрей. А эти люди хуже зверей. Все ищут чего-то – мучают себя и меня. Чего им не живется в надежном месте. Где-нибудь в тайге... Ходили бы с отцом на  охоту, а мамаша добычу нашу жарила... Вот – жизнь!

 
Мать подбрасывала ветки в топку, думала:

- Таежник мой...

Стало грустно и сладко от тепла. Ветер,  как волк  завывал в трубу свою песню. Слипались глаза. Сон морил. Затягивал домой – в поднебесье. Усталость помогала ему. Мать не сопротивлялась. За печкой было тепло и сухо.  Легла и уснула. И полетела... Она летела, и лучи освещали ее. Было легко и свободно. Солнце ярко светило в глаза. Трава переливалась радугой цветов. Мать-и-мачеха, зверобой, душица и полынь-трава, да разве все увидишь и вдохнешь. Сухая травинка осоки болталась во рту. На поляне сидел сын. Смотрел вдаль. Потом, выплюнув травинку, взял корзину в руки, вытащил бутыль молока и пироги. Сидит ест пироги, пьет молоко и смотрит вдаль. Перекусив, собирал сено в снопы. Вечером приходил с зелеными ногами. Если хватало сил – отмывал. Не хватало – падал. С удовольствием коров доил. Весел и счастлив был. Над ишаками трунил. Как зайцев за уши их – и-и-и, трепать.

С мальчишками ходил по ночам силос и клевер воровать. Чтоб коровушку свою любимую сытно накормить. А поутру вкусностей ей надает и сядет молоком звенеть о дно ведра. Звенит, звенит молоко коровье в ведре, а потом начинает журчать. Будто родник неистощимый. Отвяжет хвост, привязанный к ноге, откроет дверь и отпустит ее, родимую. К зовущим, идущим мимо коровам и телятам. А сам домой, да литр парного – за милу душу. Так счастлив был, будто о тайге не мечтал.

Что о ней мечтать, угрюмой. На природе, как на  воле, везде хорошо.

Земля-матушка и накормит, и напоит, и радости даст. Чтоб жить – светиться, а не темниться – тужить.

Так прожил не одно лето в счастье и благодати. Пока пора другая не пришла.

Потащила мать сына до городу, будто уморить хотела с голоду. Будто дышать запретила воздухом. В город, где много угля, да "горькая" – змея. То ли темна была, то ли глупа...

Плохо сыну, когда мать глупа, когда мать черна, как земля. Потому как всё – она для него. Словно Бог. Да! Родила она его! Но – не Бог! Мать – сосуд. Мать – земля.  Мать – простое дитя у Отца. И смиренно должна слушать Его. Горе – матери глупице, горе – матери дьяволице!!! Как не слышит мать, что же сыну дать? Видела, как дышал и жил на природе, да на просторе. Да зачем ему нужна яма черная, с черным воздухом? (Будто смерти хотела,  аль забыла добра  "подсыпать").

Опустила его в яму черную – угольную. Опустила, да начала жалеть-приговаривать:

- Ай, сынок, сынок, ты родименький. Ты добро наживай, ты не трать ни на что. Пусть все больше у тебя – будет его. Никому не давай, лишь себе забирай. Да и я попрошу, да и мне не давай. Чтоб богат ты был – чтоб богаче всех. Не смотри ни на  кого – ни в этом добро.

Услышав шепоток, заглянул муженек.

- Да,  чему парня учить! Ты в своем уме?

А в ответ:

- Да,  чего тебе?

- Посуди сама. Доведет тебя до добра?

- Да,  о чем ты,  родной? Не накликал бы беду...

- Да,  я с вами с ума сойду!!!

- Не сойдешь...

Хлопнул дверью – восвояси ушел. Выпил здорово,  но  домой пришел. От бессилия - кулаком,  да прямо в женин глаз.

- Да, ты что… Или точно ты с ума сошел?

- Да, что ж ты дитю говоришь? Как ты его растишь?

- Не дитя совсем!.. А рощу как умею! Ты мне в этом не указ…

Вот и весь у нее сказ! Муж немного поостыл. Да, ведь как забыть? Не забыл. И уж шибко загрустил. А жена? Что жена?! Злобу затаила она. Как посмел он ее огреть! Она ведь – лебедь. Она ведь голубка – воркует,  не каркает.

Глядь, свернулся мужик – не святой был. Пол-осени  проболел, а к зиме – с копыт долой. Вот тебе и герой! Хрен бабу перешибешь. Да, такую, что себя вообразила... То ли Богом, то ли чертом. Но рыдала на могиле - слезу слезила. То ли сама не ожидала, то ли страшен урок...

Не прошло и полмесяца – сынок за грудки трясти:
- Что ж ты, сука, не можешь мне праздник преподнести!? Где свечи, где Новый год? Я что ж для тебя, как тот идиот?

Испугалась – страсть. Пришел к вечеру на Рождество – новый карась. Сына напоил, накормил. Бабу ласками спать уложил…

Сын забыл свою золку злить:

- Да, чего ж такого мужика не пустить?

- Да, ты прав, сынок! Начнет нас кормить, деньги носить. А ты деньги копить...

Зажили дальше, как ни в чем не бывало. Только жизнь ли это? Знает один Бог…

Слякотно. Земля впитала зимнюю влагу. Ждала обсоха. Солнца. Чтобы выпустить из себя травы и цветы. Почки на деревьях набухли как будто груди женщины на сносях. Мать затаилась в жилище своем. Готовилась. Молилась. Думала. Ждала белых кружев на деревьях в своем, прочищенном от старья и хлама, саду. Зимой, спилив старое и несуразное – обрела воздух. И деревья свободные друг от друга к весне распрямили свои крылья, как птицы готовые к полету.

Солнце пришло – осветило землю, да так, что через неделю яблони, как белые лебеди рядочками плыли каждая своим чередом из-под пригорка навстречу, шумя и переговариваясь при малейшем дуновении ветра. Теперь мать ни на минуту не задерживалась – шла протоптанной тропинкой к ним. Садилась у истока сада – глаз не могла оторвать. Чудилось ей, то не яблони-лебеди, а невесты в самый пик торжества. А может, собрались на девичник – примерить фату за день до свадьбы. И среди этих лебедушек появилась ее невестушка.

- Ах, невестушка-невестушка, не домыслила я. Страсти тинные захватили. Мысли их не остановили.

Слезы накатывали и стояли в глазах, как два синих озера. Ни туды, ни сюды.

- Что ж, родимая, не смогла я вам помочь. Да и чем поможешь? Заново не родишься…И родишь…

Села рядышком Маша. Поклонила голову на плечо. Встала, взяла за руку ее.  Повела...к тем годам.


Он сидел на скамейке больничного парка. Окружен был высокой стеной с проволокой колючей наверху. Ждал. Ждал долго. Врачи велели ждать. Она спала. Будить нельзя и поднять ее нельзя. Сидел спокойно,  неподвижно. Тело занемело. Душа клокотала. Смотреть на людей не хотел. Куклы. Тряпичные куклы. Театр тряпичных кукол. Жутко.

Вышла она. Былинкою шла, шатаясь. Села рядом, сжимаясь. Ежилась от холода, идущего изнутри. Снял пиджак. Надел на нее. Согрелась. Положила голову на колени. Легла. И заснула. Руками как шапкой накрыл голову ее и занемел.

Ветер дул, сбивая с деревьев одинокие желтые листья. Как засохшие скорлупки бились листья о голову, закручивались вихрем. Не находили места и покоя. И только красные, дикие яблочки болтались сережками на ветру.

- Маш,  ты здесь не выспишься...  Да и замерзнешь.  Иди в палату.

Она проснулась. Мотнула головой, соглашаясь. Встала. Сняла пиджак. Шатаясь, вернулась в больницу. А он смотрел ей в след, желваками сдерживая слезы. Но они все равно лились.

Отдал медсестре сумку. Пошел, спотыкаясь косолапыми ногами к воротам. К выходу. Но выхода не находил и свадьбу отложили. Перенесли на месяц. И не чувствующую ничего, выписали ее. И бледная, и потерянная, попала она на свою свадьбу – в белое платье...

Свадьба. Близится вечер к ночке. Мать рыдает в уголочке. И не пьет за здоровье новой дочки... И своего сынка.

Причитает втихомолку:

- Господи, Христе... Где же ты? Где... Да, что ж ты не видишь, Святой... Бог мой, я ли этого хотела... Как моему – да такую... Да тады – лучше б рябую. Где ж это видано – по дурдомам шляться, да лучше бы ему тадэ в гробу валяться...

За словом в карман не полезешь, да слово свое – ответишь.

А пришла беда – открывай ворота.

Не успела мать запричитать. Стали крепкого невесте подливать, а она зачем-то выпивать. А потом ее же стали воровать. Выбежала с какой-то бабкой за угол. Оказалось, смерть ее же своровала... Побежали. А когда оборотились, воротились с нею на руках. Принесли невестушку – бледную, белую, и со всем согласную...

Некого теперь пугать, некого стращать! Втихомолку  некого гробом угощать...

Возвернула Марьюшка матушку. Посадила в своем саду. И сидит мать – то ли плакать, то ли рыдать. И ни дать – и ни  взять...

 
А потом муженёк-покойник пришел во сне. Ласково склонялся ко белой груде… Потом прилетела летучая мышь, да за темечко теребить. Вцепилась коготками – не отцепить. Душа – комок. В сердце – холодок. Хоть бы глоток!

Проснулась мать. Да, давай отдирать. Да, потом рыдать. Бога вспоминать. Богу молиться, да в истерике биться…

И с того дня наша Девора, как в бреду. В памороке. Во мраке. Не хотела беду. В сердце – мать сердобольная. Только больно-больно заблудшая… Заблудившая в блуду. Похоти походя толкут её бестолковую.

А пришла домой  от его гроба… Ну, давай на себе волосёнки рвать и одёжу. И к одной стене, и к другой – биться. И аукать-звать – ненаглядного. Сердце рвется – мочи нет.

- Что же я натворила? Как жила? Что любимого сынка изжила…Да ни дна мне, ни покрышки. Подрезала я всем крылышки… Чтобы царствовать… Да над кем? Чтобы барствовать… Да над чем? Все-то царство мое – дом пустой. Черный он, да гнилой. В дырах весь. Все хотела известь – извела. До чего себя довела…

И рыдала она сто ночей. Не смыкала совиных глаз…А потом вдруг встала и пошла. Куда Бог позвал.

 
Троицын день. Мать за плетень. Шпарит по пыльной дороге. В церковь Петра, что на пригорке. И подойдя, крестится трижды.

В лоно, войдя, падает на колени. Голову – в пол. Слезы – в подол. И на букетик.

Слушает тризну...

Смотрит на лик – молитву твердит:

- Нощию содержима мрачною... и темным мраком покрываемого страстей... Светом покояния озари мя!

Студных помышлений во мне...точит наводнение тинное… и мрачное...

Увы, мне великогрешному, иже делы и мысльми осквернився, ни капли слез имею от жестосердия, ныне возникли от земли, душе моя, и покайся от злых дел твоих… - просит она, мать покаянья у Бога.

Трепещет "зарей". Морем залей – слез. Мокрый "зарей" лежит у креста – в память...

 
Липа. Доска. Строит ковчег на доске. А за ковчегом[1] – поле[2], лузгу[3]. Опушью[4] укрепляет края. Лен-паволока[5] – скатертью  на реке. Левкас[6] темперу[7] на грудь зовет. Куры несут желток. Темною тонкой затинкой[8]. "Личное"[9] на санкирь[10]. Охра  хранит лики. Плавают плавемя[11]. Живо живут оживки[12] – бликуют на лице. Клеит осетр золото. Инокопь[13] на листе. Льном начинал он тканым, льном разливанным кончил.

Водку налил в стакан он. Хвост от селедки сгрыз.

Жалостливо поплакал. Жалобно завыл. И поплевал на  руки. Маслом краску отмыл.

Плачь - не плачь, не воротишь. То, что сам проворонил. То, что сам уронил...

Мать маслом маслит. Масло икрой покрывает. В дом  любовника зазывает. Да,  не того карася. А другого – гуся. Который отбился от утки – подмышку свои шмутки. Бежит – спотыкается, как успеть к пиру, к чертогу чертову с ведьмой во главе.

А та старается, ворожит – как косточки им погложет...  Да, перышки пощипает, аж, дыхание у нее замирает.

Сын в незнании живет. Только болит у него живот. Да, ворчит на карасей, да на гусей. То ворчит, то молчит. Потому как горькая, как слеза – чиста и крепка. А после нее покой, покос – трын-трава не расти. О том, что впереди не надо думать – угрюмо.

Смотришь, у гуся – голова с плеч долой. Тюк – и нету.

А потом боров пришел. Все рассказывал, как хорошо у них на свиноферме...

Ведьма подкормила еще – отборным, сладким. Тут и его час пришел...

Сын матушку за грудки трясет:

- Ну,  что ты развела сарай, помет!

- А кто гуся с яблоками скушал? Или ты хотел с грушами?..

Сын онемел. Вот поворот! Подумал. Что-то возразить имел, но не посмел. Руки опустил. Ушел.

А мать – давай воевать:

- Как посмел ослушаться? Кушал, кушал. Вкушал, можно сказать. И оскорблять – в морду плевать. Издеваться – драться. Так нельзя долго ждать. Надо что-то менять – предпринять.

И давай чертей - своих друзей - на сына насылать. Чтоб не смел на мать, руку поднимать.

Косы – космами. Стан стеной. Страсти скомкала и стрелой. Шепчет – шепотком нашептывает. В сердце клювом клюет – собирает народ: нечисть с духами:

- Стану я, раба Божья Девора не благословясь, и пойду не перекрестясь, из избы не дверьми, из ворот не в ворота; выйду подпольным бревном и дымным окном...

Да, такие слова, что с души воротит. А сын – оничего. Съест. Проглотит.

Почует недоброе, но закусит сдобою и дальше заживет.
 

Да, не тут-то!

 
В квартире 13 Новый год встречал? У них плащ кожаный пропал.

- А я тут при чем?

- Показали на тебя.

- Это х...ня.

- Ну,  ругаться будешь потом, а теперь пойдем.

- Да,  за что?

- Там объясним...

Щелкнул металл на руках. Вот так! И доказывай,  что  не осел, не дурак.

Били до крови. Вешали собак.

Вот так!

Руки заплыли, занемели. И доказывай,  что не козел, не ишак.

Несколько форточных и несколько драк.

Вот так!

Потом, вдруг, смягчились и отпустили. Видно, поняли, что не виновен наш тюфяк.

Но пригрозили:

- Сиди, никуды – ни-ни.

В штаны наложил и заблажил. Бежать куда глаза решил…

 
- На, паспорт – беги! И оглядываться не моги! Схватят – страсть, жуть. Я этого не выдержу.

- Не виноватый я...

- Так докажи, что не свинья!

- Что же мне делать – боюсь?!

- Это тебе плюс – ноги будут быстрей лететь.

- Я ведь медведь. Тяжело мне лететь.

- А ты на перекладных. Сначала до Самары. Потом до  Москвы...

 
Ну, и побег, побег…Только не взял оберег. Кто и что убережет, если сам себя не сберег. Вот и в Москву побег. Будто Москва – оберег. Москва – крест. Если в нее залез.

Ох, Москва золотоглавая.

- Фу, ты, бес занес!..

Тёс. Наждак. Леса. Купола под самые небеса. Известь. Цемент. Черная ряса из-за угла.

- У меня нужда есть. Может быть, не весть что, но…

- Говори сынок...

- Батюшка!..

- Но...

- Иконы пишу. (Может быть, ропщу.) Дайте счастье попытать. Стены распишу – ахнете.

- Бог тебя благослови. Ты, молодец, мусор сперва убери. Вишь, браток, работа. Мастерок – валяется. А там поглядим, на что ты годен.

Губки надул наш художник. Мусор. Цемент. Наждак.

- Что я дворник или дурак? - подумал наш молодец.

На нет и суда – нет. Вот и весь ответ. Вот и весь совет.

 
И поехал в деревню глухую. И зашел в дом пустой и стал в нем жить. Горькую пить. Горевать. Да, иконы продавать.

Лик пресвятого Николы – грустно смотрел с иконы... Последним был продан и он. За тридцать рублёв. Ясно, что не Рублёв. Но непротивно, а сладко. После горькой – тепло.

Хотя черная дыра, пол, потолок. Ноги до топчана доволок и ладно...

 
А за ним – мать.

- Что же терять? Когда сына нет. Некому ложечку манки положить. В ротик. Хоть и обормотик, но – мой. Устала от  него, но как без него. Он в деревне глухой замерзнет, захиреет без родного тепла.

Собрала котомку и к поезду пошла.

 
Приехала и опять кормить, и опять поить – парным  молоком. А сто грамм и сам нашел. Выпил – стало ему хорошо. Она послушная – никого у нее нет. Кроме родименького сынка. У окна ждет его и день, и ночь, ну, Сольвейг – точь-в-точь.

 
Пришел сынок домой. То ли глухой, то ли немой, то  ли сам не свой. Глаза зверька – без огонька, без проблеска.

- Ну, что, сука-мать, лежишь?

Мать молчок. Ушки на макушке. Хвост – трубой. Страх словно у кошки. Куды бечь старой? От себя не убежишь. То хлебаешь, что народишь.

- Ненавижу я тебя – покалечила ты меня…

И давай все воротить, бить, колотить. Что возьмешь с него? Зло в сердце. Пьяный угар. Страсть – дьявола дар. И побежала по дворам Девора. А вокруг затворы, заборы – не перемахнуть. Злом зла не победить. К утру возвернулась до дому. Мышкой нырнула в постель. Вздремнуть. Глаз не успела сомкнуть – свекровь – вся кровь. И плоть. И путь. В платочке: только уголочки – белые. А туда же – судить:

- Куда укажу – туда и пошлють!

Некуда взглянуть. Нечего ввернуть. Ни словечка. Выгнала взашей из-за печки. И-и, давай толкать. И, давай швырять. Все – вперед. Через огород. Сад. Вниз. В овраг. И бежишь ведь, как дурак…Задыхаешься, но бежишь. В кулаке – шиш.

- Ты у меня сейчас полетишь!

- Да, за что ж? Бог мне судья – не ты ж…

- Вниз, собака! Свинья! Зажралась!

В овраге – черная дыра. В тартарара.

- Прости за ошибку, прости!!!

- Нет, ты уж слишком, ты шибко! Лети!

Крик. Проснулась в холодном поту. Сын валяется на холодном полу. Рядом с ямой...

Пол скрипел. Как медведь зарычал. Об пол кулаком постучал. Кто-то  его подкачал. И давай реветь как медведь – от обиды:

- Ах ты, сука-мать, гадость... Я б убил тебя... Да, жрать нужно...

За грудки потряс – с час. Плюнул в рожу. Кулаком  слезу утер. Развернулся – ушел.

Мчалась к поезду – котомка в руке. Тайно. Украдкой. Страх душил. Страх бежал по пятам. От испуга глаза – в пол-лица. И казалось, что этому нет конца. С ритмом сердца колеса забились в такт. И дома промелькнули. И леса промелькнули. И вернулась домой. Из деревни глухой. Страх прошел сам собой.

 
А после Троицы – день Святого Духа. Мытарям – умыться и очиститься.
Тяжело мать поднялась на пригорок. Шутка ли? Грех. Висит. Душит. Непослушный. Ты его туда, а он обратно. Тошно. Ой, как тошно. Это тебе не слезы на букетик. Это ведь – исповедь.

А с утра читала каноны и била поклоны. Благо – лоб толоконный.

Вошла в церковь, перекрестилась. Богу помолилась, подошла с поклоном к иконам. Целовала их иступлено. К батюшке  решилась – подошла. Батюшке, рыдая, рассказала душа:

- Мучилась грехом своим. Хотя он на двоих.

- Ты свои грехи на других не вали. Ты свои грехи не дели.

- Да, ты батюшка, прав. Господи, прости...

- Перед Богом за свои грехи отвечай.

- На мне, батюшка, какая-то печать...

- Печать на ней… Какая-то… Крест! Вот и неси…

- Крест… Верно, крест… Такой тяжелый, тяжеленный крест.

- Не ропщи. Каждому по грехам… Какие твои?..

- Мои? Страшные мои… Я убийца, батюшка… Я убила сына сваво…

- Не вали и чужого. Известно, кто убил…

- Да ведь можно и любовью убить…

- Глупая, это не любовь… Любовью можно воскресить…

И давай мать причитать, рыдать, слезы утирать. И опять причитать. И все-все рассказывать, что накуролесила за жизнь свою и до чего дошла её душа. До какого дна. Пала. Не думала. Не вставала. Голову не поднимала. А если Бога вспоминала, только во зле…

- Ну, хватит рыдать. Готовилась к причастию?

- Да, била поклоны и читала каноны... Но не знаю достойна ли…

- Иди. На колени. И моли, моли, чтобы Бог простил.

Стала на колени и молила, молила, плакала и молила.

Не заметила мать, как к концу служба стала подходить...

Причастилась мать. Вышла на волю – воздухом подышать.  Дух перевела. Слезы вытерла, которые с утра. Пошла на кладбище. Вокруг поле, река – все чисто...

Стала Девора и всю себя вычищать. Стал Господь ее Телом и Кровью  приобщать. Да почаще, почаще причащать. А потом решилась, благословилась на соборование. А это уже шаг… Из такого мрака перешла… Как во сне… Лязг, визг по ночам… Буря, брань… Как без нее?.. А она встанет на колени и за нее… За молитву… День и ночь – сутки прочь. Хоть и немочь одолела. Хоть и вся душа болела… И шатало, и крутило. И о стены било… И тянуло вспять. Начать. Опять. Но решила… ни на шаг… Назад – ад.

 
На амвоне пахнет ладаном. И так ладно там. Благодать. Куды там вспять. Душу отдать, готова мать.

Люди рядами стоят. Ждут зова.

- Благословен Бог наш… - снова и снова, во все пределы земли, - ныне, и присно, и во веки веков.

Держит Девора свечу в руке. Слушает смирно. Запах летит. Летит по храму. Миро.

Думает:

- Лучше уж со Христом умирать, чем служить миру…Господи, грешную мя… Помилуй!!!

И на соборе семи – в соборе. Семь раз, взывая к Богу… Молятся семеро наших отцов, Благую Весть возвещая… За нас хромых, за нас слепых, за нас глухих и бесчеловечных…
 

Он шел по дороге, вдоль реки, пыльно-серый, а вокруг него люди черные – в черном. Так обступили – конвоем, как капкан. На медведя. Медведем и был. Неповоротлив и туг. Ходили так все лето – до глубокой осени. Таскали коричневую от земли картошку. По ночам стучали в окна – продавали ее. Потом садились пить горькую... Он падал... Черным казалось  мало, и они, что ни попадя, брали в руки и шли продавать. Когда ничего не осталось у него в покосившемся дому – они отрывали доски с потолка –  шли продавать. Благо он спал крепко - не мешал им. Когда все, что могли оторвать в покосившемся доме – оторвали – показались дыры. И ветер со свистом врывался в них. А вместе с ветром – крупинки снега.

И, так как осень переходила в глубокую пору – было холодно. Особенно без горькой... Утешало одно – он не один таков. У старика напротив – крыша обвалилась. А у него – стояла. Но свет не без добрых людей. Пустил его городской. Мужик – что надо. И дом в порядке, хоть в нем и не жил. А только приходил. И сам человек как человек. Виды видывал. И на зоне был и в Чернобыле. А как не быть – горка крута. Как на машине спокойно съедешь? Того и гляди. А глядеть после горькой – в четыре глаза, а все одному. Тут еще машина такая – автобус-крохотуля. Ну, и набилось-то всего двадцать местных. Вот те и, кроме, машины, и люди приплелись...

Да, вот только Чернобылем биографию и выправил. Да, и деньги опять же – пенсионные наработал. Гуляй – не хочу.

- Но чистоту люблю – соблюдайте… - с этими словами старика слепого на один глаз и его – пустил. Да, как не пустить? Старик ему дядькою был. Родная кровушка.

Дом оказался теплый. Печь беленькая, как девочка  стоит посреди. Ну, все чин чинарем. Живи – не хочу!!!

Старик слеп, да не глух... В общем – человек. А, ежели человек – человек, то даже медведь с ним по-человечески. У старика операция на глаз намечалась. И стал он его водить до городу в больницу. Все любовались – два Ивана. Стар да мал.  Хорош мал! Возраст Христа имел в паспорте. Так что мал – не  мал, а вот стар – тот стар. Два малого возраста в нем.

А когда положат в больницу – глаза чинить, обещался исправно ходить. А пока – водил. Незнамо на что жил. Кто что подаст. То на поминках, то на попойке, то на помойке. Народ  угодлив для юродивых. Чем не юродивый наш медведь? Просто святой, если слепого водит в больницу и домой.

Благо, в тот день бабка померла, хоть и год назад,  но помнят и сейчас. Как не помнить – стол набит. Тут есть, что поесть и попить. Ну, и два Ивана тут как тут. И напилися, и наелися, и с собой унесли – пуд. Тяжела ноша, когда ноги слабы. Да,  своя – не тянет... Бросили ее на стол, а сами – на пол. До кровати  не дошли – ноги заплели.

Над нашим медведем, как муха летает бабка вся в черном, которую поминал он.

- Отвяжись, родимая…- шепчет губами.

А она родимая – так льнет, так тянет... И аукает:

- Пойдем да пойде-е-ем...Ну, что ты разлегся – пойде-е-ем!

От испуга проснулся, будто протрезвел. Видимо, со  страху – в портки наложил. Да, и сам удивился:

- Ах, Иван, труслив стал братец… - сам себе смело заявил.

Снял портки и на кровать упал. Но до утра не доспал… Черт приволок из городу мужика. Хозяин – он суров.

- Ах ты сука! Каков! Я ли тебе не говорил – чистоту люблю. Ты понимаешь? Я за это – убью!

Но Иван спал мертвецким сном, хотя был пьян, но здоров. А второй Иван проснулся на стук. Хозяин малому обухом  топора – чистоту вбивал.

- Что ж ты, окаянный, с молодым творишь?..

- Ах, ты сука! И ты не спишь!

И махом старику голову размозжил. Но покоя не находил. Как по орехам по головам бил, бил, бил... Устал – топор из рук упал. Глаза черным черны. И красным красны. Как будто  это не человек, а дьявол проник. Еще минуту – и вдруг приник. Посмотрел на печуру – (ведь к чистоте привык). Чистота победила! Побежал по воду. Пол стал вымывать, а трупы складывать. И старика бросил под дом. А молодого в глубокой колодец у реки... В надежде, что труп с водой уплывет – навеки.

- Пройдет время – все пройдет... И в стариковской смерти молодого обвинят. Так как следы под домом у молодого – сам старик… - разложил все по полочкам чернобыльский мужик и гордо пошел домой.

Только, видно, и юродивому нужен покой. Летал над колодцем, над деревней, над городом, над Деворою – громко звал-кричал. Месяц!.. Но в деревне со страху никто не слыхал. Как услышать? Чтоб тебя тож под орех... Другое дело городские – к дядьке в гости пришли. Полюбоваться – зорок ли стал? А тут в крыше – обвал.

- Да, он в доме у чернобыльского мужика жил, уж с осени.

- Племяш пустил?

Заглянули в дом племяша:

- Ну, и где?

- Да, вот что-то не видать...

- Долго ли не видать?

- Да, мож с неделю, а може и больше...

- Ну, вы даете! То шепнуть страшно – все знают в деревне. А где дядя Ваня, да месяц аль неделя не знает никто…

Позвали милицию.

Пришел капитан. Дом осмотрел. Печуру плохо забеленную узрел.

Что-то ты плохо белишь – пойдем со мной.

Потряс хорошенько, как грушу – мужика. Тот все показал наверняка. И месиво под домом, и месиво в колодце... И обух топора.

 
Несли его в черном гробу. Те же – черным конвоем. В гору. Теперь четко понятно – капкан.

Да, снег белый – кусками-хлопьями, как туман. Да простор горы у реки. Да покой... И свежий курган...

Рассвело... Мать проснулась. Открыла глаза. Луч  света пробивался в окно и освещал комнату янтарным блеском.  Встала. Умылась родниковой водой. Надела легкое ситцевое платье. Взяла корзину. Пошла в сад. Вернулась. Поставила корзину с красными яблоками посреди комнаты. Взяла одно. Облила  водой. Хрустнула. Сок брызнул в разные стороны. А глаза остались сухими... Села на лавку сосновую. Замерла. И полетела мотыльком в небо, закончив свой нынешний круг, как будто и не было на земле этой темной Деворы.



_______________
Примечания

1 Ковчег - плоское углубление в средней части с лицевой стороны иконы.
2 Поле - кайма, пространство по краям иконной доски, выделенное углублением средней части или красочной чертой.
3 Лузга – небольшой скос на иконной доске, край ковчега.
4 Опушь - тонкая полоса, обрамляющая поле иконы.
5 Паволока – ткань, наклеиваемая на лицевую сторону иконной доски, как правило, льняная.
6 Левкас - грунт, накладываемый на паволоку в несколько слоев.
7 Темпера - краска, состоящая из пигмента и связующего вещества (яичный желток, белок, казеин).
8 Затинка - слой тёмной лессировочной краски.
9 Личное письмо –  приемы изображения лиц, рук и прочих открытых частей тела.
10 Санкирь - составная краска, основной тон темно-желтого, желто-зеленоватого или желто-розового цвета, которым проплавляют лики и обнаженные части фигуры человека.
11 Плавь - один из приемов высветления санкиря жидким слоем краски, накладываемым на все элементы композиции. Голова изображаемого и обнаженные части фигуры пишутся несколькими плавями.
12 Оживка - прием в иконописи: линии, штрихи и кавычки, наложенные на пробел третьего тона светлой краской в самых выпуклых частях одежды.
13 Инокопь - сеть золотых или серебряных штрихов, лучей орнамента на красочных поверхностях в доличном письме.







_________________________________________

Об авторе: СВЕТЛАНА БОНДАРЕВА

Родилась в Казахстане. После окончания школы, училась в Новосибирском театральном училище. Много лет работала в театре. В 2007 году окончила Литературный институт имени А.М.Горького (семинар прозы М.П. Лобанова). Лауреат Международного конкурса детской и юношеской литературы имени С.В.Михалкова (2008). Названа лучшим прозаиком журнала «Бельские просторы» за 2010 год. Финалист конкурса рассказов им. В.Шукшина «Светлые души» (2012 г.) и им. А.Чехова «Святая простота» (2015г.) В 2016 году награждена грамотой «За художественное мастерство»  в рамках Международного литературного конкурса имени А.Куприна. Имеет ряд публикаций в сборниках и в журналах: «Бельские просторы», «Божий мир» «Патриот Отечества», «Лампа и дымоход» и др. В настоящее время работает в Международном культурном фонде «BREUS Foundation».скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 005
Опубликовано 20 ноя 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ