ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Александр Барбух. ДОРОГУ ПЕРЕХОДЯТ СЛЕПЫЕ

Александр Барбух. ДОРОГУ ПЕРЕХОДЯТ СЛЕПЫЕ


Александр Барбух родился в Симферополе. Учился в Литературном институте им. Горького на отделении прозы. Окончил филологический факультет Симферопольского государственного университета. Работал ночным сторожем на складе видеокассет концерна «Видеосервис», учителем русского языка и литературы, фотографом и преподавателем фотографии; сценаристом, режиссером и редактором на телевидении; сценаристом-сюжетчиком в московском отделении британской телекомпании «Fremantle Media», шеф-редактором на телеканале СТБ (Украина), в кинокомпании Амедиа (Москва) и др. Рассказы печатались в московских сборниках прозы и в журнале «Дружба народов».
________________


Представленная часть чёрно-белых фотографий, снятых в Крыму в 2012—13 гг., которую вместе с другими подобными снимками мне хотелось когда-нибудь выпустить отдельной книгой с тем же названием, что и заголовок этого очерка, имеет для меня особый смысл.

Родившийся и выросший здесь, на этой земле, я всегда ощущал чуждой широко распространённую репутацию Крыма как исключительно «солнечного полуострова», туристического рая, места увеселений и беззаботных курортных забав.

С самого детства Крым виделся совсем другим — заброшенным, скорбным углом, почти что концом света. Где зимние бесснежные дни навевают меланхолию и мысли иного, невесёлого порядка; где внешнюю яркую жизнь отравляют разлитые повсюду яды вездесущей смерти и быстротечности, являющиеся в виде знаков и образов повседневной горестной жизни. Где летнее солнце выжигает вокруг сам воздух, и жизнь превращается в тоскливый сон о жизни, — лучше всего это выразил в своём симферопольском стихотворении «Тоска белого камня» в 1904 г. Иннокентий Анненский:

Камни млеют в истоме,
Люди залиты светом,
Есть ли города летом
Вид постыло-знакомей?

В трафарете готовом
Он – узор на посуде...
И не все ли равно вам:
Камни там или люди?

Сбита в белые камни
Нищетой бледнолицей,
Эта одурь была мне
Колыбелью-темницей.


Я помню себя с трех лет; помню, как вышел на крыльцо нашего дома по улице Тургенева, 56/1, в Симферополе, оглядел угол двора, пирамидальный тополь в четыре этажа, бетонную будку бомбоубежища, и какая-то вспышка сознания, похожая на щелчок затвора, дала знать: «Мне три года, я живу». Теперь иногда кажется, что эта вспышка — моё более позднее и даже надуманное переживание. Но нет, много раз я возвращался к той секунде, как бы проверяя её на прочность, и уверен, что всё было именно так. Три года, любимый тополь в пять обхватов, серая вентиляционная будка, а под нею — невидимое множество комнат, целое подполье, заполненное книгами, журналами и газетами: в бомбоубежище размещалась библиотека.

Позднее, в детстве, несколько раз я пытался искусственно, насильно вызвать похожую вспышку, остановить мгновение. И всякий раз терпел неудачу. Повезло только однажды, — случилось это в прибрежном селе Поповка недалеко от Евпатории. Мне было лет двенадцать. Я стоял по колено в морской зеленоватой воде, был август, жара, вокруг простирался широкий песчаный пляж, вдали на вышке вертелся локатор погранзаставы, я находился в каком-то слепом полусне и, задумавшись, глядел на жидкие лапшеобразные водоросли, — как вдруг заставил сказать себе: «я живу, я должен всё это запомнить», — и неизвестный механизм снова щёлкнул и сработал; эта секунда также прочно засела во мне, как и тогда, в три года.

Меня воспитывали четыре человека — мама, отец, а также бабушка и дедушка, которых — стыдясь делать это при посторонних — я называл «бабуля» и «дедуля». Я был ребенком послушным и тихим, но с самого раннего возраста чувствовал в себе неустроенность и какое-то внутреннее неблагополучие, уже начинавшее проявляться в те годы. Например, меня мучили по ночам страшные сны, почти кошмары, от чего я сильно страдал. Не умея, стесняясь просить помощи у взрослых, я стал справляться со своими бедами самостоятельно и по вечерам в постели обращался к этим страшным снам, с помощью слов заклиная их не мучить меня. И они чудесным образом отступали.

Позднее я понял, что изобрел молитву. Свою, детскую, самодельную. Даже не изобрел, а просто каким-то усилием воли вырвал наружу то, что, возможно, было заложено во мне с момента рождения. Этому никто меня не учил. Единственными верующими людьми в моём окружении были дедушкина сестра тётя Аня — Ганна Барбушка — тёмная, мнительная, дурно пахнущая тяжёлым колхозным трудом, приезжавшая иногда погостить из глухого украинского села; и мамина тётка, тоже Анна, которая дважды пыталась повеситься на грушевом дереве, — оба раза ветви под нею ломались, и она оставалась жива. Вряд ли эти люди, если бы захотели привить мне первые духовные уроки, добились успеха, скорее наоборот.

Всё шло как-то само собой, вызревало самостоятельно. Этому способствовало то, что я видел, встречал на каждом шагу. Тесные дворы и перекошенные улицы Старого города, который я сумел понять и полюбить таким, каким он был в моём детстве и каким остался до сих пор. Пустынное холмистое плато Неаполя Скифского недалеко от нашего дома — остатки некогда процветавшего, а ныне — мёртвого города почти в центре города нынешнего, живого. Петровские скалы и близость гор, перемешанные с камнями воды Салгира, часы со знаками Зодиака на белой башне Железнодорожного вокзала. Бивший в нос первый внезапный запах мороза при выходе из дома на том самом крыльце, извещавший о наступлении очередной крымской зимы, с её грязью, дождями, туманами, сырыми стенами потрескавшихся хибар и чадом угольных печей, поднимавшимся над шиферными крышами.

В нашем дворе часто умирали старые люди. Хорошо помню эти вспышки тоже — ты сидишь дома на третьем этаже, когда вдруг среди тишины за окном раздаётся первый скорбный звук духового оркестра. И ты осторожно подходишь к занавеске. Несли в гробах бабушек и дедушек моих дворовых приятелей. Плыли разноцветные бумажные венки, ордена на подушечках, седые головы стариков, платки и шляпки старух. И кто-то впереди процессии усыпал цветами дорогу до самого автобуса, увозившего тела моих вчерашних соседей на кладбище под названием Абдал. И я часто задумывался, что когда-нибудь точно также буду стоять в толпе у подъезда, и на всеобщем обозрении в красном ящике будет лежать мой родной человек. А я очень любил бабулю и дедулю, и не представлял, как буду жить без них.

И вот в те годы опасений и ожидания самого страшного я научился перед сном просить не просто за себя, а за своих близких. И вовсе не о таких пустяках, как страшные сны. Я просил Неизвестно Кого об избавлении моих родных, близких, меня самого от смерти, я плакал, и эти слёзы до сих пор со мной.

Но больше всего с детства я боялся слепоты. Между тем, зрение стало падать уже в третьем классе. Чтобы не носить очки, пришлось выучить наизусть строчку в проверочной таблице, подчёркнутую красным. И каждый год во время школьной проверки я обманывал окулиста, пока однажды ни попался: указка врача неожиданно поднялась над красной линией, и тут выяснилось, что я не вижу букв гораздо большего размера. Но очки из-за стеснительности я тогда так и не надел. Зрение продолжало падать. Ко времени окончания школы и в первые студенческие годы на среднем расстоянии я уже не различал лиц, вывесок, различных подробностей, и этот многолетний опыт близорукого, общего взгляда на мир и все связанные с ним аберрации, думаю, тоже не прошли даром.

Говорят, изобретатель письма для слепых — вовсе не всемирно известный Луи Брайль, а капитан французской артиллерии Шарль Барбье, который придумал «ночной шрифт» для записи военных донесений, читаемых в тёмное время суток. В этой подмене судьба Барбье напоминает судьбу другого француза — Нисефора Ньепса, ведь именно он, а не Луи Дагерр, которого считают изобретателем фотографии, сделал первые в мире фотографии. В том числе и первый дошедший до нас снимок 1826 года. На нем, как мне иногда кажется, Ньепс изобразил вовсе не вид из окна, двор и скаты крыш, а сидящего за наклонным столом человека, левой рукой подпирающего голову, а правой — пытающегося написать хотя бы пару строк. Я уверен: любой разглядит его на этом фото — сутулого, в баках по моде того времени, человека-призрака, с которого и началось «самое объективное из всех искусств», как уверяют некоторые. На самом же деле перед нами действительно только вид из окна, двор, крыши. А всё остальное — из области наших домыслов и секундных бытовых галлюцинаций:



Римейк пикассовской «Девочки на шаре», внезапно возникающий на ялтинской
набережной.




Ноги мертвеца под простынёй на стене кинотеатра «Космос» ( ноги космонавта в
состоянии невесомости, нарисованного на стене).




Мужчина на перекрёстке Старого города в Симферополе, идущий за водой с двумя
пятилитровыми флягами.




Старик у самого края моря в тот момент, когда сияющий белый катер вот-вот пересечёт
невидимую линию, обозначенную чёрно-белым бакеном. Кроме прозрачного смысла,
этофото — очередное доказательство того, что камера умеет врать — у старика при
внимательном подсчете оказывается не 5, а 6 пальцев.




Почтовые ящики в одном из дворов Старого города.



Фигура рыбака в Коктебеле, и справа от него — противопоставленная ему фигура человека,
просто любующегося морем; и яркая белая полоса моря; и нечто вроде брезентовой палатки,
разложенной впереди, которую я прозвал сдувшейся тушей кита.




Улица Старого города с «плоским домом», за окном которого всё-таки кто-то живёт.



Ярко вычерченное на фоне окна лицо простой женщины в электричке, следующей в
Бахчисарай.




Вход в один из двориков Старого города, как мне кажется, зрительно пересекающийся
с той самой фотографией Ньепса.




«Женщина-карлица», сидящая рядом с другой женщиной, обладательницей неимоверно
красноречивой спины (на самом деле они сидят на разных линиях, «карлица» — на
несколько метров спереди…). Уильям Айвинс-младший как-то выразился о фотографии
как об охоте за искажениями.  




Многозначительная табличка «Дорогу переходят слепые» — на фоне неба и пересекающих
небо множества натянутых проводами путей. Табличка, установленная недалеко от здания
"Общества слепых".




И футбольное зрелище, снятое со стороны земляной насыпи для трибун. Осветительный
столб горит лишь наполовину, но зато так удачно подсвечивает клубы табачного дыма
болельщиков. Болельщики уходят с матча заранее — они уже не верят в успех любимой
команды.



«Фотография — элегическое искусство, сумеречное искусство… — писала Сьюзен Сонтаг, — Все фотографии — memento mori.Сделать снимок — значит причаститься к смертности другого человека (или предмета), к его уязвимости, подверженности переменам. Выхватив мгновение и заморозив, каждая фотография, свидетельствует о неумолимой плавке времени».
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 862
Опубликовано 14 мар 2018

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ