facebook ВКонтакте twitter Одноклассники Избранная современная литература в текстах, лицах и событиях.  
Помоги Лиterraтуре:   Экспресс-помощь  |  Блоггерам
» » Василий Геронимус. ЛОСКУТНАЯ ФАНТАСМАГОРИЯ

Василий Геронимус. ЛОСКУТНАЯ ФАНТАСМАГОРИЯ


(О книге: Юрий Буйда. Стален. Похождения углового жильца. – М.: Издательство «Эксмо», 2017)


Роман Юрия Буйды «Стален» озаглавлен по имени главного героя, которое не может не вызывать звуковой ассоциации с известным советским вождём. И всё-таки главный герой романа «Стален», согласно его собственным словам, не имеет никакого реального отношения к означенному историческому лицу и назван так по именам своих родителей, Станислава и Елены. Однако некая посторонняя ассоциация неизбежно преследует героя по ходу его жизни и вызывает вопрос о природе тождества и различия вообще.

В самом деле, чем ворон похож на письменный стол? Нетрудно заметить, что они действительно очень похожи, потому что оба чёрные. (В аналогичном смысле взаимно похожи два совершенно разных, но неуместно сходных по звучанию имени собственных). Возможно, найдётся натуралист, который заявит, что письменные столы не обязательно чёрные. Но если заменить письменный стол роялем, сходство, казалось бы, различных явлений станет почти окончательным (вовлекать в разговор белый рояль было бы уже чистейшей казуистикой). И если явления, взаимно различные, обнаруживают между собой подчас пугающую общность, не означает ли данный факт и нечто обратное? Не говорит ли он о «несходстве сходного» (выражение, употреблённое Виктором Шкловским)? Что может больше разниться между собой, нежели два письменных стола или два ворона? Ведь за их внешним – функциональным или зрительным – сходством обязательно угадываются их индивидуальные особенности, их неповторимые черты, тогда как, например, говорить о том, что письменный стол отличается от ворона какими-то неповторимыми чертами, было бы просто абсурдно. Значит, неповторимость – это спутница внешнего сходства.

В случае «Сталена» мы имеем дело не просто с аллофонами [1], а как раз с теми, казалось бы, смежными явлениями, между которыми, однако, пролегает целая бездна различий. Со Сталиным неизбежно связывается имперский органон, а со Сталеным – таинственный личностный органон. Понятно, что творческая личность (герой романа – выдающийся писатель) и структура государственности не меряются по одной шкале, просто потому что человек – не есть страна, очерченная на географической карте. Поэтому Стален (как он заявляет о себе) не выступает ни за, ни против правительства (в какую бы эпоху ему ни довелось жить), он остаётся просто другим. Тем не менее, эта инакость (слово из романа) сопровождается контрапунктом выдающего человека и пугающе величественной страны. Более того, если последовать лосевской диалектике одного и иного (изложенной им в работах «Философия имени», «Логика мифа»), то вскоре выяснится, что при всём своём разительном несходстве (или благодаря ему) Стален и Сталин странно соседствуют, и природа каждого из них выясняется в контрапункте двух загадочных, а главное, взаимно самостоятельных миров: Стален распознаётся как не Сталин, выдающаяся личность как не коллектив, частное бытие писателя как не результат или фактор многоразличных общественных процессов.

Собственно, роман и построен так, что два мира, два континуума попарно и поочерёдно разворачиваются в своих сугубо различных смысловых гаммах, сугубо различных ценностных средах. Начинается всё с манифестации жизненно-творческих целей писателя, отчасти напоминающих по своей стилистике работу Маяковского «Я сам». Неслучайно и множество фраз, которые синтаксически начинаются с «я» (я есть то-то или я не есть то-то, я стремлюсь или не стремлюсь к тому-то и т.д.). В этом почти программном ряду фраз одна из главных фраз –завершающая (с. 1): «Я – тот, кто создан для Бога, а не для людей».

Примечательно, что внутренне религиозный смысл фразы закреплён в тексте, где всё начинается с «я». И Пушкин в «Онегине», хоть иронизировал по поводу безнадёжного эгоизма Байрона, всё-таки знал цену байроническому нарциссизму («Кто жил и мыслил, тот не может // В душе не презирать людей»). Приходится признать: ячество не всегда зазорно, более того, оно не всегда означает гордыню. Вот иные привыкли обличать эгоизм, противопоставляя ему, например, коллективную норму, однако эго может быть не только средоточием житейски своекорыстных интересов, но и (страшно сказать!) зеркалом Божественной вселенной. В Библии в книге Бытия говорится о том, что Абсолют создал человека по своему образу и подобию. Памятуя об этом, остаётся заключить, что эгоцентризм Игруева (фамилия Сталена) внутренне альтруистичен, обращён горе, а не долу.

В русле такого латентно религиозного эгоцентризма (дословно ячества) разворачивается как социальное, так и эротическое поведение главного героя. При своей ипостаси известного писателя, т.е. человека социально ангажированного, а также при своём, упрощённо говоря, донжуанстве, Игруев до конца не растворяется, не исчезает ни в социуме, ни во множестве женщин, с которыми его сводит жизнь. Он тщательно блюдёт круг своих частных секретов, прячет свою писательскую сущность от внешнего взгляда (демонстрируя внешнему миру преимущественно форму), сохраняет свою личностную неприкосновенность, а потому охраняет тонкие, но нерушимые перегородки между своим эго и внешним миром.

В частности, логично заметить, что Стален, едва ли не в печоринском смысле, противится идее брака, очевидно, усматривая в матримониальном начале источник ущемления своей творческой свободы – т.е. в конечном счёте идеальной энергии. Так, Стален не женится даже на Лу, богатой вдове, которая в принципе могла бы предоставить ему благоприятные условия для жизни и творчества. Тем самым герой проявляет известное бескорыстие. Впрочем, Стален сохраняет с Лу сугубо личные отношения и после того, как та выходит за брата погибшего бизнесмена (он убит при невыясненных обстоятельствах).

На протяжении всего романа у Сталена является множество мимолётных подруг, наперсниц, которые делят с ним и опыты быстротекущей жизни, и профессиональные заботы, и ложе. Чем их влечёт Игруев?.. Некоторой замкнутостью, а значит, загадкой, присущей Сталену как существу метафизическому. В то же время Игруев, человек не от мира сего, почти как ребёнок требует постоянного ухода. Многие его спутницы, восхищаясь его писательской неприступностью, заботятся о нём как о ребёнке, который нуждается в глаженых рубашках и вообще требует бытовой заботы. Многие как минутные, так и более долговечные любовницы Игруева в романе умирают. К тому имеется ряд взаимосвязанных причин: во-первых, женщины, окружающие Игруева, понемногу истощаются в своей жертвенной роли, а главное, во-вторых, всякая женщина как существо всё-таки телесное, столкнувшись со Сталеным как существом преимущественно метафизическим, оказывается буквально на пороге мира иного, в круге неземных параметров бытия. Те фатальные разрушения женских (и не только женских) жизней, которые периодически сопровождают Игруева, с его стороны не означают юридической или даже нравственной виновности. Он просто является как некий вестник вечности и смерти… Игруев играет просветлённо деструктивную (высвобождающую) роль не в силу каких-то своих действий или даже волевых решений, а просто по факту своего существования как некоего личностно бездонного органона. Стален действует (или даже бездействует) трагически фатально…

Вот почему даже в весьма скользких и двусмысленных случаях Игруева всерьёз не преследуют правоохранительные органы. Они не занимаются метафизическими (или гамлетовскими) вопросами. Они не станут ловить и преследовать Сталена, как они не станут разыскивать, например, лермонтовского Демона… Безнаказанность Игруева (если такое слово здесь допустимо – ведь Стален в метафизическом смысле невиновен, более того неподсуден, – по крайней мере, в том качестве, в каком он себя позиционирует) определяется и местом действия (а не только личностью Сталена). Буйда изображает такую фантастическую и дикую реальность, в которой, если творится нечто ужасное, если совершается преступление, то бывает и следов не сыскать, как их бывает трудно, даже невозможно обнаружить, например, в африканских джунглях.  

Между тем, люди вынуждены как-то для себя объяснять неординарную, даже отчасти аномальную личность Сталина. В глазах внешнего мира то ужасное, что сопровождает Игруева, нередко выглядит как результат физиологически примитивных действий какого-нибудь умственно примитивного маньяка. (Как иначе земной человек может объяснить те или иные внезапные смерти?). Сталену бывает трудно понять, что определяет контрапункт (а не конфликт или диалог) Игруева с окружающим миром.

…Помимо метафизических нитей, помимо земных скреп объединяет Сталена и его женщин также нечто третье: некоторые (наиболее интеллектуальные) из любовниц Игруева являются также его сподвижницами в творчестве. В целом признавая гений Сталена, его любовницы ставят ему на вид приблизительно одни и те же художественные недостатки его сочинений: стремление к внешнему эффекту, неестественность, вычурность, стилистические переборы, подчас излишние нагромождения выразительных деталей. В скобках хочется заметить, что в литературных оценках, которые адресуют Игруеву наиболее умные и проницательные (или, может быть, просто наиболее начитанные) женщины проявляется и некоторая самоирония автора (не Игруева, а Буйды). И автор склонен к тому суггестивному пастозному [2] письму, которое, однако, является не столько свойством Буйды, сколько свойством изображаемого Буйдой писателя (с его взлётами и недостатками). Говоря на филологическом сленге, весь роман строится как яркий интертекст, принадлежащий колоритному антигерою.

К некоторым недостаткам романа рецензент вынужден отнести то, что при всём эмпирическом разнообразии многочисленных любовниц Игруева (колоритно описанных) в его романах реализуется приблизительно одна и та же типологическая схема взаимоотношений её и его, тогда как у Лермонтова (если уж мерить Лермонтовым современного рокового героя), например, Мери, Вера и Белла высвечивают разные грани личности Печорина. Стален ситуативно разный, сюжетно разный, но все многоразличные перипетии его биографии, а также все его любовные похождения несколько иллюстративны по отношению к его изначальному личностному манифесту (вкратце говоря, я – малая вселенная). Не потому ли конкретных женщин Игруева (они то возникают, то исчезают) подчас бывает трудно запомнить?

Впрочем, в «донжуанском списке» Сталена особо выделяется Фрина. Даже на фоне других, достаточно экстравагантных женщин Сталена Фрина экзотична уже потому, что сохраняет безупречную – практически девичью – анатомию и пластику, хотя годится Сталену буквально в матери. В романе даже возникает сюжетная версия, согласно которой Фрина сближается со Сталеным потому, что тот чем-то напоминает ей её нерождённого ребёнка (трагические жизненные обстоятельства, связанные со сталинским периодом отечественной истории). Однако никакого отношения к инцесту то, что происходит между Фриной и Сталеным, не имеет, и неслучайно версия о нерождённом ребёнке в романе толкуется как мифическая и обманчивая. Она возникает и опровергается. Так в чём же дело?.. Как творческая натура Стален обитает в круге той особой высвобождающей мудрости, которая ведома старикам и детям (и чужда лицам среднего возраста, погружённым в скучную злобу дня). Вот почему вечно молодая, но вместе с тем умудрённая временем Фрина становится подлинно второй половинкой Сталена, хотя и она странно умирает…
 
К сказанному хочется добавить, что экстравагантный характер любовных увлечений Сталена иллюстрирует своеобразную романную апорию [3]. Как всякая одинокая вершина, Игруев по-своему маргинален; неслучайно в подзаголовке романа он фигурирует в качестве углового жильца. Апория «Сталена» заключается в том, что угол, т.е. некая жизненная периферия, в иерархическом смысле является одновременно верхом, угловой жилец – одновременно гражданин вселенной. И с Фриной его связывает некая высшая мудрость существа художественно вездесущего… Как демонический герой наших дней Стален неизбежно несёт в себе черты супермена, которые, впрочем, не вполне сочетаются с признаками мягкотелого интеллигента и очкарика, в свою очередь присущими Сталену (угловому жильцу!). В принципе человек может быть интеллигентным и одновременно жёстким (или не может?), но, так или иначе, Игруев – персонаж художественно не вполне целостный. Не совсем понятны в нём переходы от интеллигентной мягкости к противоположным качествам или те единые истоки, из которых возникают диаметрально различные качества Игруева… В романе немножко не хватает той бездонной глубины, которая бы мотивировала сочетание в личности Сталена взаимно полярных свойств. В самом деле, если даже на оптическом уровне представить себе великий океан, всеохватный характер оного мотивирует многосоставный характер всего, что можно встретить в необозримой стихии. Между тем Игруев подчас житейски конкретен и прагматичен. Тем не менее, на сюжетном уровне понятно, что определяет хрупкость и одновременно агрессивную компоненту в облике писателя Игруева.

«По определению» не будучи сталинистом или даже просто государственником, Стален, по существу, отвергает и либеральное движение в России. Или, по крайней мере, разочаровывается в нём. Игруев считает, что либеральные идеи для отечества не органичны, считает «мракобесов» Гоголя и Достоевского явлениями подлинно русскими, а либерализм считает иностранщиной (духами вместо духа). Игруев считает, что современным либералам присуща та жёсткая партийность и провинциальная замкнутость, которая парадоксально сближает их с ригористами и консерваторами официального толка. Подобно почвенникам, нынешние либералы маршируют единым строем, составляют однообразную колонну – убеждён Игруев. Стален отвергает и те корни либерального движения в России, которые связывает с идеей свободного рынка, с лихими 90-ыми… В бизнесменах тех лет Игруев видит бывших номенклатурных работников, которые ухитрились легализовать свои неправедные богатства под вывеской рынка, или просто бандитов, которые умело приспособились к новой обстановке и поспешили обогатиться. Причём и те, и другие видятся Сталену людьми эстетически неразвитыми, внутренне инертными, не творческими. Чего стоит, например, образ бандита из 90-ых, который пишет откровенно слабенькие наивные стихи про белые берёзоньки и т.п.? Недалеко от бандита ушёл (также изображённый в романе) бизнесмен, который пишет откровенно слабую и в глазах Игруева тошнотворно беспомощную прозу. (Игруев в платном порядке редактирует тексты бизнесмена, вообще зарится на его деньги). 

Вместе с Фриной Игруев придерживается того убеждения, что в общественной неразберихе, которая возникает в периоды исторического безвременья, побеждают жадные. И то, что начинается с либерализации, неизбежно заканчивается исступлённой «делёжкой пирога», в которой нет правых, считает Игруев. Стален и Фрина отказывают в подлинном величии и такой крупной общественной акции прошедших лет, как снос памятника Дзержинскому.
(Рецензент не готов обсуждать, прав ли Игруев в своём общественном негативизме). Далее, по логике Игруева (а не по логике рецензента), подлинный писатель является антагонистом нынешнего олигарха, однако литературные занятия требуют финансирования (с последним утверждением рецензенту трудно не согласиться! То, что творческому человеку нужны хорошие деньги – даже не чья-то мысль, а психофизическая данность). И Стален добивается приемлемых условий для жизни и творчества в человеческом смысле полукриминальными путями. Например, упомянутая выше любовница Сталена Лу переводит на имя Сталена внушительную часть наследства своего покойного мужа. В глазах Сталена сие не является, по сути, грехом, ибо писательство по своей сути дело чистое, более того, внутренне альтруистическое. Поэтому богатства усопшего, которые достались Игруеву внешне спорными путями, по существу служат высоким и даже бескорыстным целям. В каком-то смысле Игруев берёт деньги у Лу не для себя, а для высших целей… (Лу в настоящее время замужем за братом покойного бизнесмена, обоих братьев зовут Борис и Глеб – не только данное обстоятельство, но и некоторые другие эпизоды романа побуждают воспринимать роман «Стален» отчасти как антимир древней Руси). Иначе говоря, антигерой Игруев склонен к логически выстроенному этическому парадоксу. В потенциале он выступает как своего рода честный бандит, омонимичный банальному стяжателю. (Вспомним круг честных контрабандистов, упомянутых лермонтовским Печориным в новелле «Тамань» из «Героя нашего времени»). Согласно своему особому этическому кредо, Стален внутренне чист, несмотря на весь, казалось бы, абсолютно двусмысленный характер денег, доставшихся Игруеву от бывшей любовницы.

Стален выступает в амплуа благородного жулика, тогда как изображаемых им олигархах нет ничего юридически или даже морально некорректного, однако им приписывается мещанский примитивизм. У Сталена периодически возникают деньги из тех или иных по сути своей иррациональных источников. Игруев не ворует, но и не зарабатывает крупных денег (хотя временами неплохо перебивается писательскими гонорарами). Будучи по сути нестяжателем [4], Стален по внешнему облику напоминает тех бандитов и коммерсантов, которым внутренне противостоит. По своему исходному архетипу Игруев – не разбойник и не купец. В скобках остаётся заметить, что Игруев недолюбливает бандитов и олигархов, вообще сильных мира сего, но экономически зависит от них.

Бывают ли в жизни такие люди, как Игруев (временами богатые нестяжатели, скитальцы-баре)? Это не так уж важно, поскольку искусство не есть сфера самодовлеющей финансовой статистики. Художественно примечательно лишь то, что Стален личностно уникален на фоне окружающих его общественных стереотипов.

Будучи исключительной натурой (и немножко маргиналом), Игруев иногда встречает себе подобных. К их числу относится человек по кличке Базар, который работал в милиции, пострадал за правду (без иронических кавычек) и ушёл из милиции в журналистику. Подобно Сталену будучи во многом антагонистом грубой силы (в тех или иных её проявлениях), Базар реализует имидж старомодного советского интеллигента. Базар склоняет главного героя к апологии Путина, пусть изрядно сдобренной иронией и основательно приправленной ёрничаньем. Базар считает, что Путин несёт в себе нечто умудрённо третье, несводимое ни к либерализму, ни к охранительному мироощущению. Базар считает, что Путин обеспечил благополучие многомиллионного аполитичного обывателя, тем самым благословив частное бытие и поставив себя (а главное, население страны) вне закрепощающих мерок узколобой идейности, угрюмой партийности, разрешив людям заниматься своим делом и при этом вполне себе неплохо жить. «Личная свобода, – говорит Базар, – это когда ты можешь ездить с друзьями на рыбалку в Астрахань, а с семьёй – в Египет или Турцию. Свобода – это двести сортов колбасы в деревенском магазине и любые книжки. Это – сто телевизионных каналов и торговые центры в любом Мухосранске». При желании тут бы можно и поспорить, задаться вопросом, всё ли Путину удаётся, но возражать Базару или соглашаться с ним – дело скорее политолога, чем литературного критика. Хотелось бы, однако, заметить, что роман Буйды иллюстрирует своего рода апорию современности, где отчётливо различаются почвенники и либералы. Тот, кто присоединяется к одной из указанных групп, рискует навлечь на себя обвинения в партийности (т.е. в односторонности), а тот, кто ищет третьего пути, как Игруев, рискует навлечь на себя упрёки в анархизме или в ренегатстве (т.е. в беспринципности). Более того: человеку, который ищет третьего пути, не является ни либералом, ни почвенником, легко приписать общественный коллаборационизм.

Меж тем Буйда указывает на то, что если есть почвенники и либералы, то непременно мыслимо и нечто вне этих полярных крайностей. Значит, должен быть и какой-то третий путь (приемлемый или не приемлемый – другой вопрос). Какой же из множества путей избрать?.. Или все они равно губительны? Или то, что губительно для одного, может быть плодотворно и даже спасительно для другого? А может быть, не стоит ложно мудрить, и, напротив, существует единая для всех этика с простыми и понятными показателями «хорошо»/ «плохо»? Может быть, в практике социума есть только хорошее и плохое, правда и ложь, а ничего третьего нет? Следуя по стопам Буйды, рецензент склонен скорее задаться означенными вопросами, нежели отвечать на них («…бойся того, кто скажет: я знаю, как надо» – сказано у Галича).

Элементы политического детектива (или, во всяком случае, некоего скандального общественного расследования) в романе виртуозно сочетаются с авантюрно донжуанской линией; фигурально говоря, осуществляется художественная омонимия Сталена и Сталина. Однако роману, написанному в увлекательном ключе, иногда немножко не хватает динамики. Так, например, в романе имеется весьма интригующий эпизод, яркая завязка, которая, однако, в полной мере не получает дальнейшего развития. В кругу Фрины является некто Пиль (человек с почти собачьей фамилией), который произносит инфернальные парадоксы. Даже не так важно, что он говорит конкретно, – главное, он пытается оправдать кровопролитие при Сталине теми ли иными высшими соображениями, т.е. в конечном счёте, берёт на себя некий Высший суд. (Интересно, что даже Игруев, при всей своей пугающей этической парадоксальности и агрессивно вызывающем поведении, этим всё-таки не занимается). Относительно вскоре Пиля находят мёртвым, и затем выясняется, что он был соучастником немыслимых жестокостей, которые творились при Сталине. Пиля никто конкретно не убивал (по крайней мере, явным образом), тем не менее, его внезапная смерть явилась своего рода итогом его деятельности и его зловещих парадоксов о Сталине.

Возникает проблема: незаметно выбросить в воду рюкзак, где находятся останки Пиля, иначе говоря, утилизировать страшный клад. Эту непростую задачу поручают Игруеву. Он идёт ночью с рюкзаком на Москва-реку, но в последний момент (пока Стален отошёл по нужде), рюкзак исчезает. У Игруева возникает тревожная (да что там тревожная – паническая!) мысль, что рюкзак похищен. Всё-таки не совсем понятно, почему Фрина не выказывает никакого особого беспокойства (хотя Стален не скрыл от неё того, как исчез труп), а главное, сюжетная интрига, связанная с рюкзаком и его ужасным содержимым, остаётся несколько скомканной и оборванной.

Местами непрозрачная повествовательная среда романа, возможно, становится своего рода издержкой глобальности авторского замысла, крупное целое местами как бы поглощает волнующие частности, не позволяет автору развязать все сюжетные узлы. Меж тем, хочется поаплодировать автору за масштабность произведения, в котором реальные цвета, вкусы, запахи современной Москвы контрастно оттеняют личностную метафизику Игруева. (В частности, он говорит, что нынешняя Москва пахнет затхлостью; выразимся синонимично: нынешняя Москва провинциальна). Как об этом точно и проницательно высказывается Игруев!..  

Тем не менее, калейдоскоп нынешней эпохи, который присутствует в романе, неизбежно ознаменован повествовательной эклектикой. А она не всегда художественно убедительна.
Во-первых, местами создаётся невольное впечатление, что роман скроен из разных дискурсов (лоскутное построение, родственное красочно хаотической – и местами несколько вычурной – фантасмагории). Так, некоторые эпизоды романа, где занятия любовью и смерть уж очень откровенно, даже залихватски идут бок о бок, написаны в русле метафизики Мамлеева (персонажей которого, например, в «Шатунах» сопровождает цветистое «мракобесие»), а эпизод романа, в котором Игруева громят за упоминание красивых бёдер крестьянки в советской газете, эпизод с газетой написан скорее в русле сатирических антисоветских текстов Довлатова («Ни груди, ни глаз, ни бедер, ни ягодиц, ни каких-либо других половых признаков у женщины быть ни могло» – несколько, впрочем, прямолинейно иронизирует Игруев в начале романа). Не приходится сомневаться, что в советский период было немало гадостей, однако, едва ли Игруев вполне точен: советские скульптуры всевозможных колхозниц и физкультурниц, созданные по античным образцам, вряд ли действительно лишали женщину естественных анатомических признаков. Стален местами упрощённо тенденциозен.

Социальный пафос поневоле несколько снижает метафизику любви/смерти, обидно переводя всё в понятный земной план, а метафизика в стиле Мамлеева, в свою очередь, делает потенциально ненужным житейский сор, связанный с газетной рутиной. К чему разговор о специфически советском периоде времени с присущим ему мелочным лицемерием, когда по большому счёту есть только вечность и смерть? И какое дело Сталену, насельнику вечности, до советской цензуры? Может возникнуть и противоположное недоумение: зачем надуманно трансцендентные заморочки и закидоны, сомнительные игры с незнаемым, когда столько невероятного несёт в себе на первый взгляд обыкновенная действительность? Такие вопросы поневоле возникают при использовании автором как разных дискурсов, так и разных «смысловых ракурсов» повествования.

Впрочем, известно, что демонические натуры (включая, разумеется, Печорина) склонны опасно заигрывать с житейскими стереотипами, и всё же, всё же, всё же… Стален как роковой вестник гибели и Стален как корреспондент сельской газеты – не совсем один и тот же персонаж. Между «двумя» Сталеными в очередном случае не хватает неких «перемычек» (как на уровне дискурса, так и на уровне характерологии).

Во-вторых, заметно, что роман изобилует всякого рода физиологическим гротеском (поэтика перебора). У Буйды имеются почти раблезианские сцены (снабжённые, однако, не свойственными Рабле некрофильскими компонентами). Острый гротеск местами (только местами) приводит к некоторой невольной вульгаризации личностной метафизики Сталена. Напрашиваются параллельные примеры: когда мы читаем у Корнея Чуковского, что «Робин Бобин Барабек скушал сорок человек», мы едва ли рыдаем над этими сорока, ощущая смеховую условность изображаемого. Другой пример условного предположения: представим себе, что Раскольников Достоевского убил не одну старушку, а десять старушек («десять старушек – уже десять копеек, на мороженое хватит/не хватит»). В этом случае трагедия превратится в анекдот и будет в художественном смысле не страшно. Причём не страшно становится именно от нарочитого нагнетания ужасов, которое становится уже недостоверно. К тому же «сорок человек» или «десять старушек» несут в себе некую комическую одинаковость…

Разумеется, юмор по поводу сорока человек, которых слопал весёлый толстяк, эстетически возможен, как эстетически возможен и шаржированный упрощённый Раскольников. Однако роман Буйды местами напоминает фильм-спектакль, где условное (и в этом смысле плоскостное) изображение мира сочетается с объёмным изображением. На взгляд рецензента, оптимально что-то одно: или фильм/спектакль, или некий последовательно выдержанный литературный лубок (с возможной закадровой трагедией), или уж подлинная трагедия, для верности дополненная (контрастно оттенённая) смехом.

При всём том некоторые капризы авторского дискурса, стилистические неровности, более того, повествовательные ухабы романа «Стален», быть может, изоморфны мятущейся личности главного героя (и этим оправданы). Разумеется, уравниловка – дело творчески неплодотворное, разумеется, мир устроен не симметрично, и всё же если Стален периодически выступает как роковой человек по отношению к окружающим, то он сам также живёт и работает на износ. Он подпитывает своё творчество множеством острых ощущений, он с редким изяществом прожигает жизнь, он постоянно сгорает на огне искусства. И в конце романа он буквально оказывается на грани смерти. Однако он же способен, подобно сказочному Фениксу, восстать из пепла и обрести художественное бессмертие.




____________________
Примечания редакции:

[1] Аллофон – реализация фонемы, её вариант, обусловленный конкретным фонетическим окружением
[2] Пастозность (от итал. pastoso – тестообразный) – в живописи техника работы плотными, непросвечивающими (кроющими) слоями, мазками краски, иногда создающими рельефность. – Прим. ред.
[3] Апори́я (греч. ἀπορία – безысходность, безвыходное положение) — это вымышленная, логически верная ситуация (высказывание, утверждение, суждение или вывод), которая не может существовать в реальности. Апоретическое (апорийное) суждение фиксирует несоответствие эмпирического факта и описывающей его теории.
[4] Нестяжатели – монашеское движение в Русской православной церкви конца XV — первой половины XVI веков, появление которого связано со спором о монастырском землевладении, против которого они выступали; в этом вопросе им противостояли иосифляне. Однако спор между ними не исчерпывается вопросом о монастырских вотчинах и вообще имущественными вопросами: различия во взглядах касались отношения к раскаявшимся еретикам, отношении к поместному (национальному) и общецерковному преданию, ряду других вопросов. Данный спор, окончившийся победой иосифлян, имел важное значение для Русской церкви.




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
242
Опубликовано 29 окт 2017

ВХОД НА САЙТ