ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Марина Кудимова. «ОН И ЕСТЬ МОЙ СЫН!»

Марина Кудимова. «ОН И ЕСТЬ МОЙ СЫН!»


Фёдор Достоевский о женщинах и материнстве


Федору Михайловичу Достоевскому всю жизнь сопутствовали «женщины на грани нервного срыва». Первое место, куда он повез жену Анну, была могила матери на Лазоревском кладбище в Москве. Мать свою, Марию Федоровну, убитую чахоткой аккурат в год гибели Пушкина и в возрасте Пушкина, Достоевский любил самозабвенно. Впрочем, сохранившиеся письма почтительного сына исполнены общих мест и эпистолярных стереотипов и нимало не свидетельствуют о том, что их писал будущий автор «Преступления и наказания»: «Всякий раз, когда я вспомню о Вас, то молю Бога о Вашем здоровии» и т.п. Но здесь сквозит фальшь, сродная той, на которой ловил себя как раз Родион Раскольников по отношению к матери с гоголевским именем Пульхерия, отказывающей себе и дочери ради него в последнем куске. Но что еще нужно «любезной матушке», как не сыновние знаки внимания, даже если они просто оправдывают ее ожидания?

Первая жена великого писателя Мария Дмитриевна дословно повторила анамнез его матери, тоже погибнув от туберкулеза. Она закатывалась многочасовыми рыданиями, страдала от мигреней. Любимая женщина Достоевского Аполлинария Суслова была склонна к вампирическому садизму. Но истерики героинь от Катерины Ивановны до Настасьи Филипповны рождены не только изматывающими «выяснениями» автора с первой женой и возлюбленной, но наверняка и материнскими выходками: поведение чахоточных отличается изрядной экзальтацией.

Истерички по типу поведения, мать Мити Карамазова Аделаида Ивановна, которая бивала супруга своего Федора Павловича, и «кликушечка» - мать Ивана и Алеши, склонная к суициду. Алеша помнит «… перед образом на коленях рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою…»  «Страшные истерические припадки» сделались с маменькой Коли Красоткина, когда она узнала о «подвиге» сына, легшего между рельсов. Психическая организация женщин Достоевского тонкая, многие из них, как Катерина Ивановна или Арина Петровна Снегирева, грань срыва переходят. Далекий от адекватности Мыщкин считает Настасью Филипповну «помешанной». Но героини «второго плана» одержимы тревогой за детей и лишены мужской опеки. Мужья их – слабаки и неудачники: что штабс-капитан Снегирев, что Мармеладов. Забытый писатель Евгений Марков комментирует странную реакцию Катерины Ивановны на смерть «кормильца»: «Для неё и жизнь, и смерть мужа только ряд новых тревог, новых лишений».

Образы «светлых» матерей у Достоевского неоригинальны и собственно материнским чувством не дышат. Такова «кроткая» Софья Андреевна Долгорукова в «Подростке». Материнское начало в ней заглушено весьма смутным и идеальным «народным». Недаром Аркадий признается: «Я был как выброшенный и чуть не с самого рождения помещен в чужих людях». Ладно отец, но и мать в школьные годы посетила его единственный раз. Она сама признается сыну: «я тебя родила, а тебя не знала». «Стыдливое целомудрие» не мешает Софье Андреевне ответить на страсть Версилова и, оказавшись в щекотливом двойственном положении, поставить в такое же положение своего законного мужа Макара, да так и остаться в немыслимой позиции на долгие годы. Тройственный супружеский союз в России и сейчас – дело исключительное. У нас расстаются навек, с кровью, и измен почти никогда не прощают. А в XIX веке такое могло прийти в голову только «романисту-психиатру», как назвал Достоевского Марков. В одноименной статье он подробно разобрал отношения между матерью и сыном на примере Варвары Петровны и Николая Всеволодовича Ставрогиных, избавив нас от этой необходимости. Впрочем, одна цитата об отношении Николая Ставрогина к родительнице своей не помешает: «Мальчик знал про свою мать, что она его очень любит, но вряд ли очень любил ее он сам».

Тема отцеубийства, мучившая  писателя, рождена его отношением к детям. Достоевский – писатель вовсе не «отцовский», как принято считать, а в гораздо большей степени - «детский». Страдания малых сих, наказуемых без вины и обреченных на расплату до совершения греха, беззащитность существ «другой природы», как выражался Иван Карамазов, в том числе – впервые в мировой литературе –  сексуальная беззащитность ребенка (об этом толково написал литературовед В. Свинцов) занимали Достоевского сверх всякой меры. Но детские мытарства – прямое отражение отношения к ним родителей и их роли в воспитании своих и чужих детей.

Заметим попутно, что «инфернальницы» Достоевского – Настасья Филипповна и Аграфена Александровна – бездетны и беззачатны. Нет ни одной обмолвки о последствиях их образа жизни. Настасья Филипповна Барашкова идентифицирует с ребенком князя Мышкина – и бросает его, одержимая местью Тоцкому. Грушенька Светлова, которую Иван считает «зверем», а Катерина Ивановна вторит ему, аттестуя соперницу «тигром», сходным образом относится к Мите – и идет за ним в каторгу. Соня Мармеладова подменяет безумную мать своим братику и сестричкам.                 

В семействе Карамазовых, как совершенно справедливо пишет Мария Лосева, «На четырех братьев приходится один отец и три матери. Все три матери умирают, оставив в наследство сыновьям очень малый запас материнской любви. Смерть матерей, в которой прямо или косвенно повинен Федор Павлович, - одна из важнейших причин ненависти сыновей к отцу. Бессознательная идея мщения отцу за смерть матери, безусловно, стоит за идеей наследства…»  Материнское начало у Достоевского, таким образом, часто выражено опосредованно – через отношения между братьями и через отношения наследственные, материальные. «…я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних, – говорит Иван Алеше. – Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних». Митю мать бросила малышом, сбежав с семинаристом. Когда Иван рассказывает младшему брату о насилии над детьми, он подчеркивает: «Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж, конечно, за отцов своих …» Но матери в монологе Ивана играют не уступают отцам в жестокости: «…интеллигентный образованный господин и его дама секут собственную дочку, младенца семи лет, розгами…»; «Девчоночку маленькую, пятилетнюю, возненавидели отец и мать...». 

Нещадно лупит, при этом «любя», мать и Матрешу, соблазненную Ставрогиным (глава из романа «Бесы» «У Тихона»): «…нарвала из веника прутьев и высекла девчонку до рубцов, на моих глазах... Матреша от розог не кричала… но как-то странно всхлипывала при каждом ударе…». При этом мать, «как и все они», то есть простолюдины (Ставрогин в процессе «исповеди» дважды употребляет этот оборот), тревожится, когда Матреша заболевает после потрясения, и громко воет и бьется после того, как любимая дочка вешается. Садизм квартиросдатчицы Ставрогина – социальный, а не психологический, из серии «все так делают». Это единственный усвоенный ею метод воспитания.

Самоубийство девочки, возраст которой колеблется в зависимости от степени погружения Ставрогина в тему рассказа от 14 до 10 лет, принято считать следствием его отвратительного поступка. Однако из текста можно понять, что Матреша совсем не боится «насильника». Об этом говорит лично Ставрогин: «…очень скоро заметил, что она совсем меня не пугается…». Пресловутое «убийство Бога» жертва тоже относит не к своему палачу, но натурально к себе. Матреша очевидно страдает от разбуженного Ставрогиным вожделения, о чем Достоевский целомудренно (и цензурно) умалчивает, и незнакомые ощущения кажутся ей – и на самом деле являются, чего и добивался соблазнитель, - порочными.

Никакого страха не выказывает Матреша и при возвращении Николая Всеволодовича уже после происшествия: «Когда я вошёл, она не спряталась, как тогда, и не убежала». Но неподвижный взгляд (таким же взглядом наделена Лизавета Смердящая в романе «Братья Карамазовы») забитого ребенка на социальную садистку – свою мать – свидетельствует о том, что на самом деле Матреша ее-то, родительницу свою, и боится и ненавидит пуще всех – и уж точно пуще своего растлителя!

Самоубийство символически – всегда убийство собственной матери. Гибель прежде времени разбуженного взрослым для эротических переживаний  ребенка в главе «У Тихона» продолжает череду суицидальных эпизодов «Братьев Карамазовых» и других романов Достоевского. М. Лосева пишет о Смердякове, пытавшемся изжить мнимый позор своего рождения: «Павел защищает свою мать, которую все оскорбляют, называя «смердящей»… потому что бессознательно считает себя главным виновником ее смерти (и Федора Павловича, разумеется)… Возможно, вешая в детстве кошек, он готовится к убийству себя как к убийце матери».

Лизавета умерла сразу после родов. Но обстоятельства, предшествующие появлению на свет Смердякова, придется проанализировать. Дело в том, что отцовство Федора Павловича является не более чем гипотезой в устах молвы – просто потому, что Карамазов-старший отличался буйством и распутством. Столь же вероятным насильником Лизаветы мог быть и беглый арестант «Карп с винтом». Недаром воспитатель Смердякова подчеркивает, что Павлуша «от банной мокроты завелся» и «произошел сей от бесова сына и от праведницы». «Бесовым сыном» Григорий скорее именует разбойника Карпа, чем своего хозяина, или некоего гипотетического насильника. Факта изнасилования не подтверждает и никто из присутствовавших при споре о том, можно ли в Смердящей увидеть женщину. Барином – и лишь «может быть» отцом – считает старшего Карамазова товарищ прокурора Ипполит Кириллович. Согласие Федора Павловича с присвоением Павлу отчества Федорович может быть объяснимо парадоксом несовершенного греха. Таким образом, далеко не факт, что Смердяков является кровным братом Дмитрия, Ивана и Алеши, что безусловно меняет контекст романа. Сиротству и неприятию своих воспитателей Смердяков обязан всеми своими деформациями.

«Доминанта героев Достоевского – самосознание», - утверждал Бахтин. Но самосознание ребенка, играющего в мире Достоевского столь важную роль, находится на стадии становления. Ребенок завершает внутриутробный период развития не сразу после появления на свет. Он защищен от внешнего мира только родителями и если и предпочитает мать отцу, то лишь как дающую пищу, а позже родители представляют для него единую систему. Илюша Снегирев, один из важных героев романа «Братья Карамазовы», сделал выбор в пользу отца. Мать его – одна из тех надорванных жизнью женщин Достоевского, которые жертвуют своей трагедии рассудком: «Но всего более поразил Алешу взгляд бедной дамы, - взгляд чрезвычайно вопросительный и в то же время ужасно надменный». Фаллический образ «пушечки», которую больная мать, поменявшись ролями с больным ребенком, выпрашивает у Илюшечки, олицетворяет всю безмерность ее женского несчастия: «- Ах, подарите мне! Нет, подарите пушечку лучше мне! - вдруг точно маленькая начала просить маменька. Лицо ее изобразило горестное беспокойство от боязни, что ей не подарят. Коля смутился. Штабс-капитан беспокойно заволновался». Не зря, видимо, заволновался!

Катерина Ивановна Мармеладова и Арина Петровна Снегирева, предоставленные самим себе в своем безумии, – как бы коллективный король Лир. Благородный Илюша бросается слабыми своими силенками защищать честь отца, оскорбленного Митей, а полоумной матери преподносит яблочко. Арина Петровна постоянно жалуется на одиночество и нелюбовь ближних. Матерей герои Достоевского воспринимают такими как есть. Отцов – такими, какими хотели бы их видеть. Потому так болезненно реагируют на их «закидоны» или унижения. «Мать принадлежит феноменальному миру, отец ноуменальному», - замечает иерусалимский исследователь В. Мерлин. Аркадий Долгорукий считает свою мать «бесконечно высшим мертвецом» (Тоцкий, долго выжидавший, когда раскроется бутон, на который он положил глаз, называет Настасью Филипповну «нежившей душой), а Версилов вообще полагает, что «русская женщина — женщиной никогда не бывает», притом будучи уверен, что его невенчанная жена – «лучшая из всех женщин, каких я встречал на свете» (почти то же говорит Ставрогин о своей юродивой жене, есть тоже «неженщине»: «она всех нас лучше»). В связи с этим стоит привести довольно длинную цитату из «Братьев Карамазовых» - диалог детей докторши, квартирантки Красоткиных, чья служанка Катерина «неожиданно для своей барыни объявила ей, что намерена родить к утру ребеночка».         

«Никогда, никогда я не поверю, - горячо лепетала Настя, - что маленьких деток повивальные бабушки находят в огороде между грядками с капустой. Теперь уж зима, и никаких грядок нет, и бабушка не могла принести Катерине дочку.

- Фью! - присвистнул про себя Коля.
- Или вот как: они приносят откуда-нибудь, но только тем, которые замуж выходят.
Костя пристально смотрел на Настю, глубокомысленно слушал и соображал.
- Настя, какая ты дура, - произнес он наконец твердо и не горячась, - какой же может быть у Катерины ребеночек, когда она не замужем?

Настя ужасно загорячилась.
- Ты ничего не понимаешь, - раздражительно оборвала она, - может у нее муж был, но только в тюрьме сидит, а она вот и родила.
- Да разве у нее муж в тюрьме сидит? - важно осведомился положительный Костя.
- Или вот что, - стремительно перебила Настя, совершенно бросив и забыв свою первую гипотезу: - у нее нет мужа, это ты прав, но она хочет выйти замуж, вот и стала думать, как выйдет замуж, и всё думала, всё думала, и до тех пор думала, что вот он у ней и стал не муж, а ребеночек».

Замена отсутствующего мужа «ребеночком» символизирует чудесное, по сути непорочное зачатие в восприятии отнюдь не только детей: «Как случилось, что никто этого не заметил заранее, было для всех почти чудом», -  отмечает повествователь. В то же время необычайное событие в доме Красоткиных словно подтверждает слова Версилова о русской женщине. Воплощение этого «не бывает» - Лизавета Смердящая, мать, которая не в состоянии осознать собственное материнство, но не лишена природой способности к деторождению. Почти никогда не фиксируются исследователи на родителях Лизаветы. Но автором они не забыты: «Отец ее был бездомный, разорившийся и хворый мещанин Илья, сильно запивавший и приживавший уже много лет в роде работника у одних зажиточных хозяев... Мать же Лизаветы давно померла». Еще один отец-лузер, «болезненный и злобный», «бесчеловечно» бивший Лизавету, и еще одна отсутствующая мать, судьбу которой Смердящая бессознательно повторяет при родах: «Младенец лежал подле нее, а она помирала подле него». Характерно, что город полюбил Лизавету лишь после смерти отца: убогая «стала всем богомольным лицам в городе еще милее, как сирота».  Между тем, Хоромоножке  – Марье Ставрогиной – сочувствуют все, и даже ее шутовской муж признается в том, что ее «уважает». Смердяков, сын Лизаветы, круглый сирота,  «милее» никому не становится.

Но ни Смердяков, ни достоевисты не видят очевидного. Возможно, что признание в Смердящей женщины – единственный поступок старшего Карамазова, оправдывающий его безумную жизнь. Итак, все началось со спора «подгулявших господ»: «Одному барченку пришел вдруг в голову совершенно эксцентрический вопрос на невозможную тему: "можно ли дескать, хотя кому бы то ни было, счесть такого зверя за женщину, вот хоть бы теперь, и пр.". Все с гордым омерзением решили, что нельзя. Но в этой кучке случился Федор Павлович, и он мигом выскочил и решил, что можно счесть за женщину, даже очень, и что тут даже нечто особого рода пикантное, и пр. и пр.».

Образ Федора Павловича Карамазова, как это сплошь и рядом случается в большой литературе, не застал во времени и требует сегодня нового прочтения. Вот что он говорит сыновьям – старшему и младшему: «…для меня... даже во всю мою жизнь не было безобразной женщины, вот мое правило!.. По моему правилу во всякой женщине можно найти чрезвычайно, чорт возьми, интересное, чего ни у которой другой не найдешь… Для меня мовешек не существовало: уж одно то, что она женщина, уж это одно половина всего... да где вам это понять! Даже вьельфильки, и в тех иногда отыщешь такое, что только диву дашься на прочих дураков, как это ей состариться дали и до сих пор не заметили!»

Внимание к «даже вьельфилькам» (старым девам), возможно, в глазах самого автора служащее подтверждением пресловутого карамазовского «разврата», читается скорее как универсальный взгляд на женщину без шовинистической оппозиции «красивая – некрасивая». И то, что этот взгляд препоручен далеко не самому обаятельному персонажу «Братьев Карамазовых», говорит о куда более многообразных трактовках, чем принято думать. Все это не делает Федора Павловича лучше, чем он показан в романе, но корректирует отношение к нему и его подлому убийству.

Отец как смиренный восприемник новорожденного по подобию Иосифа Обручника, между тем, у Достоевского есть. Его фамилия Шатов. В «Бесах» кратко описана его биография: «Шатов был прежде студентом и был исключен после одной студентской истории из университета; в детстве же был учеником Степана Трофимовича, а родился крепостным Варвары Петровны, от покойного камердинера ее Павла Федорова, и был ею облагодетельствован. Не любила она его за гордость и неблагодарность…» Снова смерть отца, которого заменил гуру Верховенский, выражавший отношение к опекаемому словами: «Шатова надо сначала связать, а потом уж с ним рассуждать». Ни слова о матери – ее будто совсем не было. Нелюбовь воспитательницы, матери Ставрогина. Варвара Петровна и Степан Трофимович близки еще и «педагогически». Это отметил тот же Марков: «Портрет Петра Степановича нарисован так, что его кровное родство с отцом-паразитом, с отцом, которого возвышенная болтовня уживается с самыми беспринципными поступками, выступает наружу так же ярко, как родство натуры Ставрогина с его матерью». Породивший монстра Петрушу держится рядом с породившей монструозного «принца Гарри», как зовет Варвара Петровна сына, оправдывая самые мерзкие его поступки – даже дурацкий брак с Хромоножкой.

Безответная любовь Шатова к «бойкой русской барышне», ставшей от безысходности или внезапного каприза на три недели его женой. С родной сестрой отношения «самые редкие и отдаленные».  «Вихор, который ни за что не хотел пригладиться и стоял торчком» - Иван Павлович Шатов во всей красе. Каким может стать человек, получивший в детстве такие прививки? Однако он, а не Ставрогин и тем более не Петруша Верховенский считает себя монстром, «которого можно возить и показывать лишь на ярмарках». Этот неуклюжий, нелепый и нелюдимый человек без рассуждений принимает ребенка, рожденного его беглой женой от Николая Ставрогина. Монолог еще одной заговорившей «валаамовой ослицы» (это сравнение Федор Павлович, как помним, применял к Смердякову) – неслыханный гимн отцовству.

Повитуха изумляется, видя сострадание Шатова роженице: «Видала я глупых отцов в таких случаях, тоже с ума сходят. Но ведь те по крайней мере...» Подвиг усыновления выше функции отцовства,  а в ряде случаев – и материнства, тем более что Шатов – единственный из героев, кто осмелился взбунтоваться против бесовской притягательности биологического отца ребенка, который и не помышляет позаботиться о младенце. Пьяненький Мармеладов тоже усыновил детей своей жены, но не справился с ролью, сломался, отступил перед зверем жизни. Подлинное отцеубийство, таким образом, происходит во время ритуальной расправы «нигилистов» над Шатовым.

На вопрос повитухи: «Усыновляете?» Шатов бестрепетно отвечает: «Он и есть мой сын». Андрей Воронцов в работе «Достоевский и идеал человека» пишет: «…это не фигура речи, не императивный оборот, означающий бесповоротность решения об усыновлении. Шатов убежден, что родился его сын, хотя и вовсе не сошел с ума — напротив, он переживает самые светлые минуты в своей жизни». Здесь проявляется «сверхвременное значение» романа «Бесы», о котором писал  С.И. Гессен. «Было двое, и вдруг третий человек, новый дух, законченный, как не бывает от рук человеческих, новая мысль и новая любовь, даже страшно... И нет ничего выше на свете!»скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
5 151
Опубликовано 10 мар 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ