ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Данила Давыдов. СЛУЧАИ И СОБЫТИЯ

Данила Давыдов. СЛУЧАИ И СОБЫТИЯ


(О книге: Вячеслав Харченко. Чай со слониками: повести, рассказы. - М. Время, 2018)


Фрагментарность или / или миниатюризация в прозе, присущая лучшим, на наш взгляд, новейшим текстам, многократно обсуждалась, но продолжает взывать к ответу о причинах своей яркости, популярности и частой удачности. Причины здесь, думается, конвергентны. «Канонизация младших жанров» (В.Б. Шкловский) в отношении тех речевых, внелитературных или принадлежащих «низшим сферам» словесности жанров должна была бы иметь в отношении «малой прозы» какую-то иную судьбу при ином движении отечественного литературного процесса в последние сто лет. «В эпоху разложения какого-нибудь жанра — он из центра перемещается в периферию, а на его место из мелочей литературы, из ее задворков и низин выплывает в центр новое явление», - писал Ю.Н. Тынянов в еще 1924-м (и при всей хрестоматийности не устанем напоминать эту цитату, не столько забываемую, сколько вытесняемую многими представителями нашего цеха). Происхождение «малой прозы» в этой перспективе отталкивалось от фельетонного подвала, от анекдота или городского фольклора, от маргинальных форм сказа предыдущей эпохи.

Если бы центральными явлениями не только словесности в ее надвременной и потому недоказуемой явленности, а в рамках литературного процесса оказались бы Леонид Добычин и Даниил Хармс, а Алексей Ремизов оказался бы не эпифеноменом, а истинным классиком, а Михаил Зощенко не вынужден был бы бесконечно доказывать всем окружающим (и себе) что он — настоящий писатель, а не только и не столько тот, кому кричат из зала «Аристократку давай!», то не пришлось бы спустя много лет рассказывать каждому первому, кто такие Павел Улитин, Леон Богданов, Евгений Харитонов. Если бы советский неоклассицизм не гальванизировал критический реализм в форме различных эпических чудищ соцреализма, то, гляди, главенство малой и циклической прозы, к нужному моменту закостеневшей, могло бы открыть неожиданную дорогу совершенно непредставимым новым формам прозаического эпоса (на возможность, а точнее, «уже-невозможность» утраченной потенциальности которого только намекают Платонов или Набоков).

Но поворот случился именно такой, и в конце минувшего века вновь малая проза, либо структурно нечеткие, нелинейные сочинения казались единственно значимыми. В этот момент на место социально-политического заказа пришел издательский (а вслед за ним премиальный. Критический и т. д.) формат, вновь требующий от автора полновесных томов и заставляющий то и дело оправдываться, почему, мол, тот-то или та-то не написали доселе роман, а все как-то ходят по краям, да-да, по тем самым «задворкам и низинам». Налицо очередная эксгумация давно мёртвых конструкций, требование большой формы (чье требование? Большой — в каком смысле? - объема, смысла, читательского внимания?).

Не в последнюю очередь поэтому неутешна та странная категория читателей, что хочет большой — в смысле ее жизненной необходимости — прозы, и поэтому ищет проблески желаемого в редких образцах «крупноформатной» прозы, вызывающей некое чувство сопричастности (Сальников, Водолзазкин, Галина, для кого-то, возможно, Быков).

И именно поэтому столь разные авторы, как Дмитрий Данилов или Сергей Соколовский, покойный Виктор Iванiв и Марианна Гейде, находят некий «надпартийный» отклик.

Конечно, если говорить об этом живом в прозе, то очевидны сближения с поэтическим (многие, едва ли не все авторы малой прозы одновременно поэты); прозаизация стиха сталкивается со стихоподобием (на уровне лаконичности, антиэнтропийности, «единства и тесноты», конечно, а не на уровне неких несуществующих «поэтизмов») собственно прозы. По сути, тут мы видим гораздо более жёсткую трансформацию, нежели описывается Тыняновым: не жанровый дрейф, но диффузию самих речевых функций.

Помимо стиховой экспансии, однако, современная малая проза подключает и иной источник (и вот где вполне уместно говорить о «низких» жанрах!). Социальные сети, да и шире — вообще система современных горизонтальных коммуникаций в значительной мере устраняет  фигуру писателя как носителя привилегированного права на сообщение истины. Да и вообще делает разницу между писателем и читателем не столь уж и заметной. Много раз и многими уже было сказано: сколько аккаунтов, столько и авторов. В этой ситуации писателю остается подчас  вполне смиренная позиция не рассказчика даже, а сообщателя случаев.

Но смиренность эта тоже обманна. «Случаи» Хармса могут быть осознаны как своего рода обозначения разрыва реальности, точки бифуркации. И доля абсурдности, гротескности,  фантастичности — либо, напротив, выхолощенной пустотности — здесь второстепенна. Вячеслав Харченко, как мало кто из современных писателей, ощущает силу этого ничтожного, казалось бы, способа письма — рассказывания случаев. Более того, случаи здесь, вполне в хармсовском духе (но не стилистике) могут ни в чем, собственно, не заключаться, кроме самого факта их сообщения (не вполне даже тут уместно говорить о рассказывании). Абсолютное узнавание ситуации, в которой находится герой-повествователь или помещены некоторые персонажи волей затекстового автора, ведет, вроде бы, к отождествлению читательской картины мира и - текста, к растворению одной в другом. Но всегда присутствует некий, едва заметный зазор, некий рефлектирующий «внешний» по отношению к ситуации ум, который из «просто» драматической, «просто» поучительной, «просто» иронической виньетки создает дополнительное измерение текста. В сверхкратких рассказах Харченко это заметно в очень сильной степени. Это достигается едва заметным смещением фокуса, совмещением нескольких оптик, подчеркнуто не обозначенных в тексте, но лишающих читателя на уютное право оказаться «наивным читателем».

Вот, к примеру, рассказ «Ширма»: «Папа родился в блокаду, не в самую жуть, а уже ближе к концу, но все равно, есть было нечего, и его выкармливали овсом, который тут же во дворе сажали и сторожили все лето. Папе часто говорят, что он пропитан Левитаном и 7-ой симфонией Шостаковича, но это не так, потому что он набит под завязку овсом.

 После войны все жили у бабушки Софы, рядом с площадью Льва Толстого, десять человек в десятиметровой комнате в коммуналке. Три человека спало на столе, три человека спало под столом, бабушка и две сестры на кровати, Сема на сундуке, а дедушка у швейной машинки. Он ею на жизнь зарабатывал. Посередине комнаты стояла огромная железная ширма, литая, очень тяжелая, громоздкая и неповоротливая, отделявшая женщин от мужчин.

 Её потом с трудом тащило на себе все взрослое население нашей семьи, когда переезжали буквально сто пятьдесят метров из коммуналки в двухкомнатную квартиру. Папа вообще не понимал, зачем в двухкомнатной квартире железная гендерная ширма, если есть две отдельных комнаты, но дедушка Яков, сказал: "Тащите", — и все, скрипя, тащили ширму, отворачивали лица в стороны и, молча, сплевывали сквозь зубы на землю. Ширму с трудом подняли на пятый этаж и только с третьей попытки внесли в прихожую, где ее прислонили к стене. При этом от стены отлетел кусок штукатурки, и бабушка Софа закричала, чтобы ширму отправили на чердак.

 А потом папа лежал среди одуванчиков на лужайке рядом с площадью Льва Толстого, напротив бывшего Дома культуры кооперации, курил в кулак, думал, что никто не увидит, но бабушка Софа заметила и открутила ему ухо. Там потом памятник Попову поставили, он изобрел радио»
.

Это весь рассказ. В каком-то смысле его основное содержание — визуализация движения времени, понимание иллюзорного времени как единственно уловимого в пронизывающей этот самый временной поток судьбе физической вещи либо набору чувственных или созерцательных образов. Далеко не во всех текстах Харчеко этот эффект так ярок (и не все его тексты так лаконичны), но сам принцип можно считать единым для всего творчества писателя.

Может показаться, что большие рассказы и повести Харченко устроены иначе, но это не так. Просто вместо некоторого случая (или события)-кванта предлагается серийная комбинация, ряд такого рода событий-случаев. Их необязательность и в общем-то бесцельность (если говорить здесь о каком-то сюжете, то обыкновенно он обращается ничто, подобно финалам гоголевских «Женитьбы» или «Коляски») создает своего рода мерцающую атмосферу вокруг обыденного, вроде бы, набора предъявленных обстоятельств. Если вернуться к аналогии с сообщением в духе «А у нас тут случай был...», то здесь, скорее, сходство можно найти с тяжелым, полусонным выслушиванием собеседника, который забрел мыслью куда-то, куда предварительно не собирался.

Но, в отличие от такого собеседника «в обычной жизни» (что бы под ней не подразумевалось), у Харченко такое повествование завораживает, самоирония создает необходимый контрапункт к медитативности, и конец (точнее — его иллюзия) оказывается всегда неожидан. В этом (но не только в этом, конечно) секрет прозы Вячеслава Харченко, проявляющего некий несемантизированный, ритмических и визуальный одновременно смысл в обстоятельствах, которые, казалось бы, требуют зловещей описательности гиперреалиста.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
1 280
Опубликовано 27 мар 2019

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ