facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
ЭЛЕКТРОННЫЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ. Выходит два раза в месяц. Основан в апреле 2014 г.
Книжный магазин Bambook        Издательство Лиterraтура        Социальная сеть Богема
Мои закладки
/ № 132 февраль 2019 г.
» » Алексей Чипига. ПРОЗВУЧАТЬ И ЕСТЬ ВОСКРЕСНУТЬ

Алексей Чипига. ПРОЗВУЧАТЬ И ЕСТЬ ВОСКРЕСНУТЬ


(О книге: Григорий Дашевский. Стихотворения и переводы. — М.: Новое издательство, 2015) 
 

У Кафки есть рассуждение о невозможности быть готовым к чему бы то ни было. Встроено оно в серию прозаических отрывков 1920 года под названием «Он», которые представляют собой ряд мыслительных опытов, проистекающих из утверждений о «его» (скорее, человека, чем иного существа) природе. Вот это рассуждение: «Ни для чего он не бывает достаточно подготовлен, но не может даже упрекнуть себя в этом, ибо где взять в этой жизни, так мучительно требующей каждую минуту готовности, время, чтоб подготовиться, и, даже найдись время, можно ли подготовиться, прежде чем узнаешь задачу, то есть можно ли вообще выполнить естественную, а не лишь искусственно поставленную задачу? Потому-то он давно уже под колёсами; странным, но и утешительным образом, к этому он был подготовлен меньше всего». Здесь мы видим, что даже имя героя «повествования» не нужно автору: необходимость его появления оплачена мыслями, из которых возникает данный вывод, а из вывода («потому-то он давно уже под колёсами») его гибель. «Он», герой мыслительного эксперимента, не оправдывается, а, наоборот, делается оправданием своей смерти под колёсами, то есть под частью неприспособленного для него механизма, имеющего, очевидно, в отличие от него, определённую задачу. «Он» отдаётся кем-то или чем-то незримым во власть «странного утешения», но не предвидит внезапного для себя освобождения. Вместе с тем сообщение о давности его смерти контрастирует с «бывает» в начале отрывка, заставляя предположить либо наличие призрака, либо человека вообще, раздавленного неестественностью своего положения.

У Григория Дашевского есть стихотворение, где приводится поразительно похожее рассуждение:

Ну, во-первых, конечно, пример остальных:
Все живут – и тебе не к лицу отставать.
Что же делать-то, если не жить? – во-вторых,
То есть просто не знаешь, чем время занять.

С каждым годом преснее, опаснее яд.
Привыкаешь, втянулся, живёшь и живёшь.
Спохватился – а время ушло: хоть и рад
Научиться другому, да сил не найдёшь.


Поражает речь, похожая на рассказ бывалого вояки, в лексиконе которого вполне представимы «привыкаешь», «втянулся», «отставать», а окрашенный традиционно романтикой яд рядом с «преснее» становится действительно страшным словом. Ведь солдат или всякий трудяга привыкает к дисциплине, а кафкианская невозможность подготовки, оставляющая пространство для ранимости (легко заметить, что если у Кафки говорится о подготовки к чему-то в пределах жизни, у Дашевского предполагается подготовка к совсем другому, чем сама жизнь), тут заменена именно привычкой, инерцией, откуда – ни шагу. Начинаясь по-будничному с усталого согласия, акцентированного словом «конечно», речь в стихотворении всё более замедляется, приводя к почти что выдоху, вполне могущему быть самоуспокоительным, «объективным» чувствованием недостатка сил. Усталость – результат действия дисциплины, но, кажется, именно в последних строках она улыбается «странным, но и утешительным образом», зарастая невозможностью какого-либо иного истолкования. Ещё усталость – территория, где невозможна обида или досада, так как последние предполагают некую игру в сильные чувства, а усталость показывает, как мало такие чувства (как правило, увиденные в кривом зеркале) стоят; возникает странное же чувство необиды, возможно, как-то сопоставимое с тем чувством неутраты, о которой писал когда-то сам Григорий Дашевский в связи со стихами Дмитрия Веденяпина.

Стихотворение – из светло-серой (как удивительно трезвый март, царствующий в творчестве автора) и посмертной книги, представляющей практически собрание сочинений «Григорий Дашевский. Стихотворения и переводы». Начинающаяся с авторского предисловия к книге «Дума иван-чая», где говорится о программе и миссии поэта в понимании Дашевского, она, конечно, в полной мере даёт картину такого понимания на практике. «Здравствуйте» и «спасибо», провозглашаемые здесь в качестве единственно своего у человека – это как раз осколки дисциплины, не подхваченные самовольными человеческими страстями (или, по крайней мере, мешающие им в полной мере развиться) и готовящие переход к странному утешению смерти, когда не надо готовиться к тому, что уже пришло. «Трезвое рабство у иллюзии» (предисловие к «Думе иван-чая») обещает бесповоротность и верность когда-то уже данному, но иллюзия – миг; и, возможно, отсюда соединение в поэзии Дашевского внутренней текучести, изменчивости внутренней речи и внешней статуарности формы. И мы действительно видим, как считающееся наиболее общим, ходовым приобретает свойства своего, у механики возникает человеческий голос. При этом приходят на память «Шаги командора» или даже «Двенадцать» Блока, где неизбежный автоматизм формы и ожидание «настоящего» взрываются игрой масок, судорогой более или менее близких к оригиналу олицетворений. Но у Дашевского, кажется, лирика дежурных фраз и положений обнаруживает себя там, где ясна её безнадёжность, где «поздно спрашивать», но и отвечать ещё рано – так привязываешься к человеку, ничтожеству которого были свидетелями многие, но тем крепче ваша связь, или не любишь-любишь собственный голос, так и не попавший в ритм некогда желанного тобой разговора. Мир, состоящий из множества сообщающихся сосудов, впадин, щелей, не может утолить жажду прямого, грубого действия, какая есть у человека, и потому незамечаемые нюансы проглатываются речью, становятся сном о нём.

Первое же стихотворение в книге исполнено тревожного, щемящего покоя, что достигается структурой коротких, как бы исчерпывающих (но на самом деле нет, отчего и мучительное ощущение в нём) фраз, вынужденных продолжаться и внезапно обрываться в следующих строках. Тем самым стихотворение имитирует обрывки сна, скреплённого одной настойчивой мыслью. То прихотливая, то простая («стена-глубина» наряду с «глаза-взят»), неоднородная рифмовка также создаёт эффект нежеланного согласия, обречённости на параллельные потоки сновидческого и увиденного наяву. С первых строк мы сталкиваемся с миром простых, изначальных вещей, словно подвешенных в воздухе и законспектированных в неведомую тетрадку: «Голосам тяжек груз рук и воздуха. Падает снег. Я наружу гляжу из сарая».

Никогда не коснусь
виденного во сне.
И опять засыпаю.
Волосам тяжек груз
рук и воздуха. Падает снег.
Я наружу гляжу из сарая.
Сквозь проем мне видна
белая и без окон стена,
и в ней есть
ниша, чья глубина
неясна зрителю сна,
потому что для зрячего света
плоскими стали предметы.


Герой стихотворения, кажется, неторопливо (но тем сильнее чувство подступающей опасности у читателя) заносит в реестр список собственных действий – точнее, действий предметов во время их созерцания. Вот проём, а вот сквозь него видна ниша, «чья глубина неясна зрителю сна, потому что для зрячего света плоскими стали предметы». Во сне всё представляется плоским и потому не видно, насколько и чем чревата та или иная ситуация, наш свет, по сути, затемняет и заменяет нам вещи, предназначенные для более пристального разглядывания – идея, важная для поэта, проявившаяся, например, в таких строках из другого стихотворения («Иксион»): «Чем зорче ты в чужом бреду, / тем легче он тебя морочит». Эти замена и затемнение провоцируют муки узнавания себя в мальчике, повисшем вверх ногами в нише, слияние себя с ним через книгу, «откуда им взят образец его казни». Мальчик из первого стихотворения книги, невольно придумавший себе казнь, пропуская фрагменты жизни и останавливаясь лишь на желанных образах «книги тонкостраничной», по ходу книги обращается то в Одиссея, чьи руки «слабей темноты», в неведомых Зебру, Дюймовочку и Старого, чьи имена или клички подслушаны случайно, то в близнецов в утробе в «мальчиков», пациентов в стенах больницы. Таким образом, можно сказать, что первый образ, возникающий в книге – мальчик – и само это пленительное слово, пробуждающее ассоциации, связанные с невинностью, для всего творчества поэта имеет определяющую роль: ведь антиромантически настроенный Дашевский согласен скорее обнаруживать вину, чем провозглашать невинность кого бы то ни было – в стихах же мы видим невинность самой вины, благодаря чему оправдывается существование того, кто её несёт, даже если это завороженные преданностью убийствам и погромам «тоталитарные марионетки» Генрих и Семён. Так что в смысле саморазоблачения все они – модификации Нарцисса из одноимённого стихотворения, этого идеального мальчика, оказавшегося благодаря силе сосредоточенности без средств распознавания других существ (в чём тайна его обаяния) и ожидающего заполненности смертью, преображающей плоть в «легчайшее немое тело, закрывшее глаза». Нарцисс существует как ожидание другого, то есть себя и распознаёт себя именно как такое ожидание.

Книга завершается статьёй – одновременно декларацией и приглашением к разговору – «Как читать современную поэзию?», где полушутливый тон позволяет автору говорить о фундаментальных для понимания поэзии вещах. Цитата из неё, вынесенная на обложку: «Ключ к стихам – не то, что человек – правильно или неправильно – думает о поэзии, а то, что человек думает о себе или о своей жизни», – служит ключом и (может быть, в первую очередь) к восприятию стихов Григория Дашевского. Ведь то, что ты думаешь о себе, входит уже сейчас в какую-то часть того «ты», к которому стихи обращаются, и заключённый, думающий о побеге – правильный читатель поэзии, по мнению Дашевского, думает именно о побеге к этому «ты», в мир, который он из себя же (из своего восприятия) строит.

Чем же поэзия может оправдаться, как не заботой о произнесённом и выжидающем? И что она может дать больше однажды сказанных слов?

Повтори: для этих бедных звуков
Снова прозвучать и есть воскреснуть.
Ведь твоё измученное сердце –
Это им обещанное небо.
Пожалей их, повтори, помилуй.
скачать dle 12.1




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
3 008
Опубликовано 01 июл 2015

ВХОД НА САЙТ