ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» Юна Летц. ВЫСМАТРИВАТЕЛЬ (стр. 3)

Юна Летц. ВЫСМАТРИВАТЕЛЬ (стр. 3)


Страницы: 1 . 2 . 3 . 4 . 5 . 6 »


– Я мог бы вам помочь. По условиям мне надо подготовить ученика, к тому же наши намерения пересекаются, и я знаю такое место, где можно найти достаточное количество света, который понадобится для защиты боевого смысла.
– И вы хотите взять меня в ученики?
– Если у вас отсутствуют возражения.
– Конечно же, я буду польщен, но только… извините мой нескромный вопрос, но не могли бы вы немного рассказать, какая у вас цель, какой у вас план?
– Да, я бы мог немного рассказать.

Гюн кончил пить свой кофе, уселся поудобнее и принялся говорить:

– В последние годы я почти что не встречался с людьми, но также не был совершенно закрыт, время от времени я отправлялся в город, чтобы просто погулять. Иногда кто-нибудь узнавал, что в городе высматриватель, и они подходили и спрашивали: вопросы всегда разные были, но в основном они спрашивали, как им стать счастливыми, и я объяснял, что на такой вопрос можно ответить только как стать ими, потому что сам этот вопрос не ловит, он не спрашивает так сильно, с такой энергией, чтобы хотелось ответить на него изо всех сил. Но бывают вопросы, которые содержат в себе эту положительную бездну, и тогда правильный ответ может стать частичным содержанием человека… И вот один из таких вопросов, и случай, который я очень хорошо запомнил. Какой-то человек подошёл и спросил: а как мне сделать так, чтобы моя надежда сгустилась, и я мог действовать её как предмет? Так он спросил, и я не смог ответить ему из глубины своей жизни, но вот что я сказал: если вы существуете, нужно существовать точней. Такая была рекомендация, фраза, с которой можно было начинать, и я начал, но продолжить уже не смог.

…Я остановился и разглядывал это размышление: зачем они спрашивают, как им действовать надежду, зачем они переводят качества в предметы, это царапается, и ничего нельзя разглядеть, как бы изодранный изнутри, с шатающейся головой в маятниках, туда-сюда качаться на стуле, пока не перестанет жечь, и может, правильно, что они смотрят предметами, это смотреть неживым, оно не болит так – посмотреть стеной, потолком, пиром большого количества еды через прожёванные страхи зверя, посмотреть зубами или носить с собой зеркало и выглядывать из него этим лицом – осторожно, стараясь не пораниться об углы… Вот я высматриватель, крайность, описывающая проблему, которой они будут болеть; лучше бы они не шли туда, лучше бы они сразу увидели, как это – болеть, каждую секунду восстанавливать себя, снова находить там и проговаривать: вот он я, такой-то, такой-то... Обязательно проговаривать, чтобы длить, как из множества маленьких человечков куча-облако, кучевое состояние жизни, толпа внутри меня одного, какая-то давка, и её воссоздали предметами, чтобы понимать мир…

Я пытался объяснить это самому себе, как это – понимать жизнь предметами, но удивление оставалось, вопрос оставался, и казалось, что я находился где-то снаружи. Это то, что они думали про меня: вот он сидит там столько лет, на берегу рыбокаменной воды, как проявленный через некий пейзаж, он сидит в миллионах чужих голов, он сидит как засевший, а вокруг него – дом из вулканного туфа, под крыльцом которого – двояко зарытый кожаный тубус, и там хранится этот предмет, который можно использовать как надежду или как волю. В этом они были уверены – что обязательно найдётся предмет. Иначе откуда берётся сила?

Конечно, они приходили, чтобы искать, вторгались в самую жизнь, бродили тенями, не зная, в чём меня обвинить, и приписали мне создание рыбокаменных людей, как будто я нарочно спровоцировал их жизненность... Ходили совершенно свободно, и как бы я ни просил их покинуть чужое помещение, ничего не подействовало. Тогда я решил отстранить этот дом, и мне понадобился лампион, я начал искать некий понятный вход – как мне попасть в эту ситуацию, когда я иду на поиски бумажного лампиона, мне нужен был некий вход, и долго ничего не показывалось, пока я не наткнулся на боль. Кто-то подбросил мне боль. Она лежала прямо посреди моего дома, и я подумал: наверное, кто-то из сыщиков потерял, кто-то забыл или оставил, и я потрогал эту боль, но оказалось, что никакой боли в ней не было – обычная брошенная цель. Я видел похожие отростки в лесу. В одном из путешествий я наткнулся на лес и сразу не понял, что это за лес и почему он невидим, но дальше, внимательно посмотрев, я увидел, что это лес брошенных целей, сколько их там было, страшное зрелище… И жизни бы не хватило, чтобы всем им помочь, а вот одной этой можно было помочь – вытащить её, спасти, дорастить. Она лежала там, маленькая, одинокая цель, и я старался её не убить, когда я начал потихоньку высматривать, и я смотрел туда малейшими прищурами, но так ничего не получалось, и тогда я заглянул в полный взгляд, я заглянул в полный взгляд – и цель бешено заметалась, она так пищала, брыкалась, рыпалась…

– Что же это была за цель? – не выдержал Дариус.
– Это была цель... самая понятная из всех целей, такая же, как и у вас. Впрочем, не думаю, что мы будем беспокоиться по поводу конкуренции. Эта цель – найти общую идею для людей.
– Но что это, какое-то совпадение у нас?
– Можно сказать и так. Вообще-то я пришёл сюда, чтобы исполнить некоторое задание, а также выставить альтернативный взгляд, убрать зрительную помеху, найти бумажный лампион, отстранить свой дом... Это такой набор, который выманит из укрытия любого высматривателя. Но, в целом, конечно, можно сказать и так, – улыбнулся Гюн.

Затем он позвал официанта, чтобы заказать новый кофе, и это был кофе, как северная мечта, как кофе, создающий заново мир, мир, полный жадных загадок и вед.

 

*******

Слова давно перестали быть чем-то, просто выходящим изо рта. Люди не носили одежду, но одевались в слова, они носили их на себе, и часто у этих слов не было никакого смысла: это было просто слово с искусственно нарощенной историей, и люди носили это – суррогат, они говорили этим, отдавая свои слова, и ели чужие – названия продуктов и жидкостей, вкалывали фразы, могли запустить внутривенно, засунуть в рот – или новая услуга «беру с собой», когда слова клали в специальные мешочки, или разливали по бутылкам, или налепленных таблеток давали пачку, и это были не простые мешочки, но ответы на вопросы: почему вы такой бессмысленный, например, хотите ответ – выпейте вот эту фразу, или лучше цитату возьмите – в качестве витамина…

Личные словарики радостей и обид, и это то, что они придумывали в течение жизни, и дальше гордились этим как многотомным трудом, говорили, что это моё мнение, и никто не замечал примыкающего эффекта щекотки, как у этих фраз начинали прорезываться перья, и постепенно они, став типично крылатыми, летали повсюду, не имея никакого веса.

Появились такие люди, которые страшно зудели, и виной всему – чешуя, виной всему эти кавычки, которые их покрывали, и они стояли там, все такие переносные, в жутких кавычках, и постоянно чесались, как из-за этой чешуи, и знают ли рыбы, что они образны? Люди зудели и потирались о всякие стены, тёрлись о здания, носили себя с места на место и в неком дополнительном смысле, мол, вынести себя не могли. Шершавые, сначала плакались, а потом вдруг стали нападать на людей, хватали их в кавычки, и трудно было отбиться самому.

Вынимая шум, замахиваясь им, они общались. Если непонятное, это какая-то муть говорили и отправлялись туда, где транспаранты – готовые смыслы и скобка в одну из сторон, изучение правого-левого с точки зрения мимики лица, и это кодирование эмоций, настроениеметрия, цифровые смешки или печали, пыль фотографий – слепленные точки-имитанты, обсыпаются ими, обкладываются фотографиями, только чтобы не приходить к самому себе. Готовые смыслы – и не надо анализировать, задействовать воображений, сцеплять смысловые пути, не надо этого делать, и никто не скажет, что, сев там, в театре, они высиживают глупость, а когда она подрастет, что-то хрустнет, и станет слишком заметно, что именно вылупилось, но они как будто не чувствуют, на чём сидят, и каменные зады – сами сказали и рассмеялись (каменные зады – это то, чем привыкли гордиться).

Стало ясно, что реальность можно выдавать как наряд, и люди будут поддерживать её – ту самую реальность, которую им выдали, и ни единой мыслью не усомнятся, что может быть какая-то ещё, а это ведь и есть главный приз – тот вид реальности, через которую они приходят, это приз, о котором знают немногие, остальные просто вываливаются в толпу, чтобы защитить свой комфорт, им мало различителен смысл, смыслы непитательны, так они говорят и защищают свой комфорт, желая ещё большего комфорта, желая, чтобы кто-то изменился и выдал им целую пачку комфорта, чтобы они обожрались им, и тогда они спокойно посидят какое-то время, пока отрыжка не угаснет, а потом снова потянутся по улицам и будут рыскать в поисках новых обещаний и даров.

И как оно открылось теперь: человек куда-то идёт, а вокруг – эти зримые перемещения смыслов, из предметов в людей, а также наоборот, человек смотрит на все эти перемещения, и какое-то жужжание в голове – он должен быть защищён собственным смыслом, чтобы не остаться глухим и не потерять зрение. Он должен быть защищён, иначе его будут думать другие – вот зачем в каузомерном введено обязательное смыслообразование – чтобы людей не мотало по разным сторонам, чтобы они уверенно ходили по выбранному пути.

Каузомерное поселение, если внимательно посмотреть, это и есть настоящий театр, то, каким он должен был быть, идеальный театр с идеальными актёрами, и все как один на своих ролях, кого тут только нет, посмотри: садовники, вьющие песни из травы, флаги встряхивают погоду, сидит ржачная фея около стойки, и это праздник – например, День всех, – празднует вселенная, оснащённая людьми. Какая-то нарядная палатка, оттуда: будете пить коктейль (из большого катарсиса, собранного в сезон больших катарсисов). Вокруг – удивительное. По деревьям – прямая трансляция ветра, земля шуршит, выделяющая травы земли, как эмоции, и лес, сшитый грибами под землёй. Пчёлы принадлежат цветам, травы – земле, а из чего растёт человек? Человек – конденсация из невидимого. Как облака. Летающее тело, смотри на себя: рука-качели – лети! В какую сторону ни побежишь, всё будет бежать к тебе навстречу, пока вы не столкнетесь и не покатитесь плотным шаром, как шаровая, наматывая на себя мир…

– Как вы хорошо это сказали: наматывая на себя мир.
– Так я им сказала хорошо, а они мне: хватит нам подсовывать поводырей, нет никакого запроса, и все эти бабки из театров – нотации, скукотища, маразм.
– Не расстраивайтесь – такие времена.

…Гюн попрощался с кишечницей, которая приходила, когда ей вздумается, в любую тему приходила, и долго могла говорить как «ни о чём», конечно, преувеличивала немного, но некоторые мысли были схвачены очень точно, и даже высматриватель находил много любопытного в её когнитивных упражнениях.

Вскоре подошёл Дариус, и они отправились в патентное бюро, чтобы спросить насчёт своего проекта и заодно уточнить, не было ли чего-то подобного раньше. Там сидела девушка, она сразу же спросила, что у них за проект, и они ответили: обволакиватель, и немного аннотации, после чего она вышла в другую комнату, и долгие звуки шуршания раздались, но потом она вернулась, села за свой стол и произнесла:

– Да, этого действительно ещё не было.
– Значит, мы могли бы подать заявку на боевой смысл?
– Вы могли бы, но это слишком абстрактно – «обволакиватель», подберите несколько метафор, сделайте ваш смысл более конкретным и возвращайтесь немедленно.
– Это то, чем мы собирались заняться.
– В качестве поддержки наше бюро намерено выделить вам помощника и консультанта в одном лице. Это один из лучших консультантов каузомерного поселения. Желаю вам удачи.

Она улыбнулась и протянула им листок с именем и координатами консультанта, и Гюн сразу же прочитал: Тозэ, метафóрик. Девушка указала маршрут, и они пошли по нему, а вокруг стояла улица, обычная городская улица, и многие люди с песочными лицами – они не знали, какие события происходят у них перед носом, какие идеи разрастаются, это была обычная улица с указателями направлений и словами домов – так они выпадали из каузомерного.

Путь пальца, протянутого девушкой из патентного бюро, постепенно заканчивался, и в конце концов они упёрлись в один из информационных терминалов, которые выглядели несколько гротескно, учитывая тот факт, принятый в каузомерном, что информацию сложно отделить от реальности. Это значило, что на любой вопрос можно было найти бесчисленное количество ответов, прямые и косвенные, маленькие и с подложкой из истории – и люди должны были обязательно уточнять, какого вида ответ они хотят получить. Не всегда это был ответ, который их удовлетворял, и они брали следующий, пока не находили, наконец, то, что им действительно было нужно.

Гюн вбил на терминале: «Тозэ», и выплыла небольшая реклама – платные божества, опыты по изменению судьбы, – но он нажал на «Пропустить»,и дальше они наткнулись на самих себя, стоящих в ожидании ответа. А за спиной у них стоял Тозэ, и они боялись обернуться, потому что надо было сначала утвердить его, надо было сделать его реальным, выдумать его, и они открыли «Сведения» и почувствовали, как у них сводит мысли от такого количества чужой человеческой жизни, но потом они как-то подсобрались и смогли вычитать самое необходимое.

Итак, это был человек – Тозэ, с этого надо было начинать, это был человек, и он был такой богатый, что ездил пересыпать дома солью: у него было так много домов, что их можно было солить, вот он и солил, и эти солёные дома – в некоторых он жил и слизывал из окна, приправливая еду, некоторые он раздавал, и не возьмёте ли пересоленный дом – но это было то, как определяли его люди. На самом деле он был богат не домами, но на дела, и личные балеты – изо дня в день он ставил устойчивые выражения, и они прекрасно стояли, высматриваемые многими любопытными. Он начал со своей жизни и постепенно вывел это во внешнюю форму. Так, у него было множество историй, касающихся собственной биографии: например, как раньше он ходил голый в соколиных перьях, носил баночку со вшами в кармане и счёсывался туда пару раз в день, потом продал перья и стал богатым, имел у себя лопату для денег, иногда выходил в свет с живой курицей на поводке, которая отказывалась клевать его в лоб, потому что была не петух... Или неделями носил огромные штаны, надетые на широкую ногу, или...

Можно сказать, что Тозэ был мастером по сакрализации рутин. Он выращивал бойцовские улыбки на лицах, устраивал бои и, чтобы люди тренировались изо дня в день, занимался поставками праздников, изучал трепет костей и причины его возникновения. Некогда он примыкал к группе хахаши и был учредителем компании по перевозке на муравьях, но потом вышел из штата одинаково мыслящих и стал один, сам по себе, экскурсовод по зонам с изменённым ходом времени. Он в прямом смысле слова перерабатывал реальность, протаскивал её через себя, переизбыток жизни он сцеживал в вакуумный пакет и относил безжизненным смердышам, которые обитали в смертельной тоске на переулке времён.

Тозэ как будто жил вокруг коня, которого должны были куда-то внести, он видел во всём что-то великое, он примеривал к вечности каждый человеческий поступок, каждое событие, у него было белое мышление, он очень крепко осознавал себя – через события, погоду, разницу облаков, – и помогал осознавать себя другим. Хотя поговаривали, что он – бывший начальник язвительной колонны, вряд ли этим слухам можно было доверять.

Сейчас они застали его сыплющим какой-то порошок. Он подбрасывал революции, и они повисали в воздухе – подвесные революции, и никто бы не понял, что это революции, но он кропотливо объяснял. Правда, они этого уже не услышали: реальность сменилась, и Тозэ оказался прямо напротив них – стоял там, как оккультизм телескопов, – глазами звёзд не увидеть, но он как будто справлялся: линзы абстрактного мышления.

– Ну, хватит, хватит, не будем множить памятники икоте. Кстати, вы знали, что икота – в некотором смысле рудимент?
– Здравствуйте, Тозэ…
– Здравствуйте, Дариус, очень приятно. Гюн… наслышан, наслышан. Высматриватель – это у нас что-то новенькое. Надеюсь, вы оба готовы хорошо поработать и выдать великий боевой смысл, потому что с невеликими я, честно говоря, не работаю.
– У нас не великий, но искренний.
– Вы потише бы произносили это слово. Оно же – самая приманка для злыдней.
– Вы имеете в виду – «искренний»? – уточнил Гюн.
– Для злыдней? – переспросил Дариус.

Тозэ выел воздух из носа и громко сглотнул, чтобы выразить своё недоумение:
– Дариус, вижу, вы до сих пор незнакомы со злыднями… Как же вы намерены запускать свой боевой смысл, если даже не знаете, что каждую секунду вам могут неузнаваемо его исказить? Злыдни будут рады напасть, потому что они нападают в основном на странных, и дальше – по желанию, могут и на высматривателя напасть, если он даст какую-то слабину, а он-то ведь и пришёл сюда затем, чтобы дать слабину. Так что вам обоим нужно быть всемерно подготовленными – и первым делом, конечно, раздобыть самую свежую информацию о злыднях, чтобы не пришлось изучать их на практике, потому что практически они очень изменчивы, и вам надо знать их основные характеристики, чтобы отличить злыдня, например, от самого себя. Да, они очень хитрые и быстро приспосабливаются, если есть шанс вытянуть побольше. Гюн, вы уже сталкивались с ними, ведь так?
– Я видел их посланников – кромесов.
– О, это чудесные твари. Как-нибудь поведайте о них своему напарнику. А про злыдней постарайтесь разузнать, только искать их специально не надо, не надо попадаться им на глаза: у вас и без них достаточно проблем... Вот, например, доверие. Что вы знаете друг о друге? Это вам не город, это каузомерное. Будьте добры, обменяйтесь историями, выложите карты своей жизни, так сказать, проникнитесь доверием, станьте друзьями, в конце концов, иначе злыдни так вас обработают, что мало не покажется. И ещё эта девушка… Дариус, перестаньте шататься и придумывать ей разные роли. Определите какую-то одну, и пусть она играет.
– Откуда вы знаете про девушку? – выдавил молодой человек.

Тозэ очаровательно усмехнулся и поводил фразу шёпотом по воздуху: это же ибога.
– Пора тебе рассказать эту душераздирающую историю.
– Мне надо подготовиться, – сказал Дариус, смущаясь.
– Конечно-конечно, – сказал Тозэ, подмигнул высматривателю, и они направились в сторону ближайшей говорильни.

 

*******

Актрисы в тот год уродились как никогда. Выйдя из детского возраста, они вели себя празднично и своеобразно. Ибога тоже родилась в этот год, вернее, кто-то её родил, так как она с самого начала проявляла мало инициативы по отношению к своей судьбе, такие люди, как правило, остаются в состоянии намёка на самих себя, контактирующего с глаголом «выскребать», но это не самые лучшие воспоминания, и лучше сразу представить её мать, сидящую у психолога на специальной кушетке, которая отличается от других предметов мебели своей бесформенностью; и мать такая же бесформенная, как кушетка, тонкая, в высоких сапогах, с прогрессивной причёской. Эта такая мать, которая могла бы заглатывать дым воздушного снега сигарет и говорить о врождённом ощущении ребёнка. Я не могу оставить его там нерожденным и не могу вывести его сюда, потому что не буду о нём заботиться, и это не даёт мне нормально жить, это как встроенная цель жизни – удалите. Так она могла бы говорить, и какие-то продольные таблетки входили в её рот в обмен на эти слова, но ибога всё-таки возникла, истинно как из ниоткуда. Физически она немного увеличивалась, но внутренне так и осталась – как зарождающийся ребёнок, предчувствие человека; некоторые люди просто заполняли некую биологическую форму, а их самих внутри не наблюдалось.

Много актрис родилось в тот год, и ибога тоже была среди них, но актрисой её никак не получалось назвать, хоть способности были налицо – не умеющая саму себя думать, казалось бы, не было никаких преград, чтобы думать кого-то другого или через литературных героев, но у неё так не получалось, и вскоре ибогу выгнали из актрис (точнее, не взяли в них), и она долго не знала, куда себя ещё отдать, потому что это было единственное действие, которое она выполняла осознанно.

Актрисы были золотые, высокие, гладкие, в лёгких кожаных лицах – раздающие свет на публичных мероприятиях, рассыпающие без счёта, вспышки живого огня, переходя черты своих лиц, обмен, и сентиментальность казалась пограничной: актрисы – это были люди-стеколье, похожие на моделей человека, но всё-таки совершенно иные. Актрисы имели способности к самоосмыслению, поэтому она не была среди них. Она могла испытывать эмоции, описывать предметы, могла отвечать на вопросы, но в ней не было силы добраться до собственных глубин.

Ибога не казалась инертной, она не стояла уличным камнем в костюме, запертом на мёртвые холодные пуговицы, как некоторые люди стояли; она выглядела вполне живой и нормальной, но на деле она была сломанным сознанием, засунутым в болванку тела, она была «что-то», и что-то было вокруг неё, то была земная оболочка – твёрдое под ногами, и она шла как слепая, эти дороги – тысяча от каждой ноги, и надо всё время выбирать, как внутренняя навигация сломалась, и что-то бугристое под ногой – путь, куда-то ведущий, путь, как продолжение тела. Со всех сторон были дома, и они врезались, оставляя предупреждающие вмятины. Так она шла, брошенный человек без мыслей, она не думала ни о том, где остановились её цели, ни о том, куда пропали её «круги своя». Человек без мыслей – это был какой-то разрыв, она ходила всем миром, но границы никакой не было, она нигде не прерывалась сама по себе, но только если другие люди начинали думать её. Она не видела определённых объектов, мысли приходили готовыми ассоциациями, она могла увидеть город, свалянный из кошек, или на тканных скамейках пришитые девушки – ассоциативное блуждание (закутаться в город).

Так она жила – живёт. Куда-то разматывается, начиная с волос. Сделала укладку, химические округи. Просто сидеть около своего шкафа, и синее рабочее небо – красивое (это работает), красивое работает, на показах сидит, знает, что его высматривают.

– Я хожу в маленьких юбках на босу ногу, и это нога без колготок, и вторая нога такая же. Из моих пяток торчат палки. Я – ибога, меня говорят с маленькой буквы…

Она видит мужчину. С обратной стороны лица у него мясо и нервы, у него внутренний мир, он истинный – мужчина, она видит это чужое воплощение, и когда она видит его, внутри растёт что-то похожее на шар, растёт, как внутренняя голова. Теперь они познакомились, и не надо было второго раза. она запомнила его – мужчина, он.

Ибога разбегается и входит головой в натянутую волну отношений, она буравит телом серую тушу повседневности, которую она никогда не видела, которую она находит на ощупь. Перекатывается с одного бока на другой, жмётся к этому мужчине спиной, крутит затылком. Она не знает, как ещё выразить это, и поэтому действует по инструкции рефлексов: крутится около него, стынет только в области волос, а всё остальное – натёрто, разогрето, так она учится быть тёплой, ей кажется, что он будет доволен, если она проявит жизненность, и она старается изо всех сил. Теперь уже не хочется умирать, теперь она жаждет видеть его, она хочет видеть его, и она говорит: я буду принцессой, а ты будешь принципом волшебства…

Она слышит, что у неё мужской голос; она слышит свой голос, исходящий из другого человека:
– Говори, что читаешь по деревьям, и они примут тебя… Ты спрячешься там, у тебя будет защитное имя… Ибога – как тебе?.. Очень подходит... и очень редкое – как ты сама.

Девушка берет его в рот, это слово берёт в рот и начинает перекладывать его: ибога, ибога... Это звучит, но как-то непонятно. Это звучит… как будто она сама его сказала! Ибога, меня зовут ибога, а вас?..

 

*******

Театры памяти – здесь можно было жить. Это театр или отель? Отель жизнь, где люди останавливаются в развитии. Они проходят и усердно запоминают себя изо всех сил, они стоят там, у зеркал, созданных из внутреннего стекла людей, и они стоят там и спрашивают: а кто я такой, и другие отвечают им. Это и есть главный спектакль.

Стены, зеркала, стены – и ещё не забыть про поля, на которых растёт белый сахар, сахарные поля – кубики выглядывают из квадратных бутонов. Какие-то цветные пятна – заминированные страницы модных журналов. Имитация скромности – татуаж румянца. Нежились, излагали: когда бог думает обо мне, это… щекотно. Люди замкнулись на самих себе, и это маленькие культы, какой-то питомник царей. Нарядные, ухоженные цари – все внешние – в голове ни одного не спаслось: выскочили наружу дорогими одеждами. Богембург – там говорили на языке вещей, и казалось, что это какая-то травма – всё время вот так переодеваться, а может быть, их первой игрушкой было маленькое пальто (бедная семья, и мягкого кролика не смогли купить), и дети общались с этими вещами, общались как с живым...

Театры памяти не находились в прямой реальности: они использовали картинки и буквы, они использовали актуальность, и это была главная декорация – актуальность. Новизна была важнее всего. Эмоции, переведённые в знаковую форму, и это было очень удобно: не надо выдумывать сложные ощущения и расковыривать ссохшиеся эпитеты, накопленные человеческой цивилизацией, тщательно выпонятые литературой оттенки слов, всё это заменилось на гы, и тендер больших пальцев надо было выигрывать, остальное не в счёт.
 
Театры памяти как минимальное состояние людей, но они не хотят из него выходить, как будто какой-то поезд, и у жизни есть билет, а у вас нет, и вы стоите на перроне и провожаете свою жизнь: пока, пока, хорошей дороги, и так целыми днями – стоите на перроне, с красными глазами, в красивых рубашках, а поезд всё не отходит, и только вздрагивающие раненые вокруг – раненое время, помирающее, но его никто не спасёт.

Как они возникли, эти театры? Можно и повторить: когда головы стали переполнены, друзья стали переполнены, а хотелось как-то сохранить себя целиком, возникли эти театры памяти – дополнительные ячейки. Гигантские фотоальбомы, подвижные, и вот какие у меня туфли, а это я спал, этим я мылся, нашествие кухарок со своими тарелочками и брынзу лучше отмачивать в молоке, питаются очевидностью, люди как аксессуар – сфотографироваться со звездой, но не с космосом; и как человек пришёл в этот мир, он пришёл сюда, чтобы в итоге осознать себя, и вроде бы всё сходится: чем крепче он осознает, чем явственней он проступит здесь… Но вот не проступает же, и только это вещество на стенах, вещество жизни – слизь.

Когда-то театры были закрыты, и сцена была отделена, но теперь там стояли кучи людей, и столько информации было вывалено – проточное загромождение, и хорошо, что не все мастерят – кто-то не мастерит, держится ещё, а те уже переделали: бусы в форме арбуза, сережки-птички, деревянный сундук, они всё мастерят и мастерят, эти маленькие предметы, которые никому не нужны и ни к чему не относятся – концентрированное время человеческих жизней. Какие-то выпекают дома, семиуровневые салаты, разноцветные картошки – чтобы просто поесть. Или понабрали себе луковиц, ходят с ними, останавливая знакомых, демонстрируя им: смотри, какой у меня лук. – А у меня  вот такой... И если кому не понравилось – плачут, не зная, куда себя деть – себя и эти позором клеймённые туфли. Эти шапки и собаки, чувства и путешествия, ещё всякие штучечки, плоскость и магическое преимущество диких планшетников, пустота и полушарие, логика, воспринимающаяся как чудо, константы изображений, как фанатичные телеграфисты, сумасшедшие, привыкшие соединяться друг с другом по тысяче раз в день... И это – новая стратегия смысла.

Вот как оно росло прямо на глазах, сор (или просто сорвалось с языка – «сор»), засорилось немного, раскинулось перед ним, вот он, театр памяти, и конца не было видно: подвижное поле, там люди крутились, и каждый хотел обнаружить себя (как маленькое чудо), так они вбивали пароль и обнаруживали: вот же он я, смотрите-смотрите, замачивали в огромных тазах, месили порошки личных историй – и так проявляли себя, демонстрировали, дули в огромные личности.

Холодные, длинные, с тысячеградусником под мышкой, носили заросшие мозги, чтобы избежать нападения яблока сверху. Стены стояли без домов, они выставили их перед своим именем, они говорили: мы ограничены, не спрашивайте с нас, мы ограничены; и мир ограничен: значит, поскорее урвать и бегом отсюда прочь.

Высматривали в основном друг друга, просматривали так решительно, и в итоге глаза у них становились огромные и выходили из лица, как планеты, – в таком виде они казались себе пучеглазыми идолами. И человек, как преисполненный чувства самого себя, ходил к другим, бросался им в глаза, всеми силами стараясь запомниться; и они все так ходили и искали для себя чьих-то глаз, которые их примут, и, может быть, даже улыбка, нежность; общались пальцем, с подкарауливающей любезностью, двигая огромные скобки эмоций.

Реальность паковали в картинки, качества паковали, вот он приходит, некто, приходит в специальный пункт и говорит:«А упакуйте мне совесть. Что вы, не для меня! Для моего сына, к примеру, у него совести нет, и я говорю: пошёл бы поискал, а он не понимает, чего от него хотят, и я не знаю, как объяснить. Художественные произведения, такие длинные, уже не может воспринять, и как ему объяснить, что такое совесть, например, или долг, составить комикс на эту тему, или подкупить друзей, чтобы они всю неделю рассказывали о совести, или устроить праздник «день объяснения совести», или вот так прийти к вам и думать, что вы сразу же решите; кто-нибудь знает, как в человеке заводится мораль? Вы знаете? Может быть, какие-то штаммы подбросить, витамины морали? Раз – и готово. Или какой-нибудь эксперимент по освоению совести?..»

Вроде бы чем не идея? Общая идея – театр памяти. И можно было поставить спектакль, не такой, как день ото дня, а что-то особенное, и они ставили – лепились в человеческие шары. И эти гигантские снеговики из человеческих жизней, успокоенные нечаянным откровением повседневности, как новым видом старого тепла, решили: такое удобное расположение, и отвечали от имени своего шара, и говорили: здравствуйте, я шар, меня зовут Люди. И многие даже гордились, пытались залезть на следующий этаж, чтобы всё-таки в снеговика или человикá…

С одной стороны были такие шары, но с другой стороны стали появляться люди – новые, как их называли. Это были люди с замершими глазами, и у них были такие медленные, продолговатые движения и шляпы из тупоконечного серебра, чтобы не вступить в реакцию с солнечным светом. Они были так сосредоточены и так не похожи ни на кого, что их стали отлавливать и запирать в богатых домах в качестве мудрецов, но они часто сбегали, и тогда их решили бросать в темницы, но они очень медленно становились тёмными, и тогда им начали подражать. Люди ходили продолговатые с остановленным взглядом, и это была мода – делать вид, что ты смотришь куда-то внутрь.

Кто-то увидел их, и такая мысль – кто-то догадался, что можно использовать слова вместо самого себя, заменить себя словами, и это будет то же самое, что и ты есть сам, только в зашифрованном варианте, – так писались сказочные резюме, анкеты, сочинённые истории жизни. Люди научились придумывать себя, потом научились обороняться этим: рассылали идеи, чтобы не высматривали их самих. Так появились вымышленные люди, и целые народы вымышленных людей, да и сам народ – это был такой автомат коллективной мысли: бросаешь запрос, и он выдаёт какой-то поступок, и можно говорить вот так: народ решил, народ – это былотакое существо, от имени которого постоянно делались поступки, такое универсальное имя, которое надевалось на руку, и все видели, что эта тряпичная игрушка на руке – народ, но всё равно верили, что это говорит большая масса совершенно неодинаковых людей.

Информационные ангелы, отдельно витающая индивидуальность – могла подразумеваться, приукрашивали себя, и нет бы как-то по-особенному, но все одинаково приукрашивали – успешность, сапоги. Вымышленная дружба и вымышленные обязательства, которых не обязательно было придерживаться, потому что при определенном ракурсе мир также переходил в категорию вымышленного, и лучше было держаться на безопасном расстоянии от реальности, чтобы это не повредило вымышленному благу.

Это же информация – то, как люди дышат, даже если забывать, как они стремятся, влюбляются. Раньше было не так заметно, насколько это информация, но теперь оно у всех на виду. Заходите и высмотрите всё, что вам нужно, мыслительные машины работают по заданным правилам. Дешёвые зрелища существовали всегда – какие-то смотрины, витрины, ну а теперь – бесконечные ленты с чужими историями, которые нельзя заплести, но можно удавиться ими, особенно если душить стремления и цели.

 

*******

Таль Генет Дариус родился в маленьком доме на просторах высокой толщины травы, которая укрывала собой истеричные земли восточных пригородов. Здесь держали коней.

Никто не носил их у себя за спиной, никто не вязал им ноги, замедляя их развитие, коней держали в пейзажном варианте – бегающими по горизонтам равномерного чуда, и когда они начали физически появляться в хлевах, люди заботились и о физических воплощениях коней: готовили им корм и строили шахматные полы – земляные летом и снежные зимой, так что кони могли ходить собой и даже играть так в свободные от пейзажного скакания дни.

Дариус любил посиживать на пороге своего маленького дома, и всё тут было создано для его детства: свечение от звука копыт, стремительные дали, насыщенное, большое настоящее, а дни такие крепкие, что надо было разбивать их, размалывать на крохотные частицы света, которые возносились пылью облаков и синением неба. Кони стучали копытами о скомканное пространство, и глыба размягчалась, расходилась на поля и воздух, лес и погоду, пространство раскладывалось на выпуклые фигуры, чеканилось каждым ударом копыт; «лошадиные дни» – так он это называл и он никогда не заходил в те места, где они стояли, – животные, окостеневшие: он смотрел на них только издалека, и это были непостижимые сгустки силы, до которой никак не доберёшься, и руку не протянуть. Он смотрел на них издалека – красивые хвосты падали с высоты туловищ, как-то отдельно летали, но они уносили их за собой, гарцующие гении, выращенные, чтобы нестись где-то вдалеке, и только не приближайте картинку: это лошади, как нарисованные на перекидываемых листах тишины, такие блокноты из пейзажей, и там лошади, напряжённые медитативным бегом, длинные, бесконечные – жизнь (так это осталось в нём в виде воспоминания).

Когда ему было тринадцать, он двинулся по линии улицы и обнаружил, что там никто не живёт – брошенные дома, которые валялись повсюду, и Дариус не сразу разгадал, кто это устроил такой весёлый бардак, но потом он забрался в окно, запустил с собой свет и вскоре смог разглядеть все эти полки – музей из неназванных вещей (это был музей); и он ходил по этим горизонталям и пытался называть все эти вещи: бутылки с маневрирующей жидкостью, тень с отверстием, каталог каменных орбит, дождатые чётки, силовые разметки судьбы – всё это без стекла, и сложно было притворяться умершим, когда ты ещё шевелился, и маленькое одиночество жизни сверкало там, выходило обратностью – медленно, из включенных глаз, это же называлось «существовать» – так он пытался объяснить, как мог, пытался объяснить то, что видел перед собой.

Это была брошенная концептуальная деревня – он только потом узнал, что раньше там жили люди, которые любили устанавливать новые смыслы, они устанавливали их, а потом всегда переезжали, они переезжали, не желая прирастать к собственным идеям, и они оставляли их людям и детям. И дети думали, что мир выглядит именно так, что в мире – подвешенные музейные домики и лошадиные дни, и они брали это с собой в жизнь, в эти скучные многажды пройденные и до дыр объяснённые события, и они выглядывали из этих дыр, и у них в головах были музейные домики и лошадиные дни – как собственный вариант утверждали, сверившись с тишиной – ответы в конце учебника-ночи, идолгие переговоры с окнами.

Дариус сидел там, в детстве, на пороге своего маленького домика, и эти пейзажные кони носились перед ним – из копыт сыпался топот, красивые хвосты и летающие картинки, на пороге малого детства. Он сидел там и чувствовал, как внутри росла пуговица (не знал, как по-другому объяснить) – духовная пуговица, душевная, такая пуговица, на которую он будет застёгиваться в трудные времена. Момент, когда он впервые ощутил её, – это был момент, связывающий Дариуса с некими идеальными состояниями жизненности, когда человек – это большая пуговица, на которую уютно застёгнут мир.

Так он и вырос, не отличая себя от среды. Можно было говорить – пейзажный человек, лирическая гуманность, которая жила в нём, требовала какого-то голоса, и Дариус отправился в каузомерное, чтобы узнать своё направление, и вскоре нашёл нужные голоса, этими голосами пелась дорога странных.

Защита смысла, его ожидающая, – это не единственный вопрос, который был дан. Каждый день Дариус приходил на старую площадь и ждал одну и ту же девушку. Она всегда опаздывала, но всегда приходила, и можно было увидеть, как он знает её – руками ощупывал как слепой, слушал её волосы. Там было шуршание, и каждый раз, когда она поворачивала голову, что-то раздавалось – шорохи волос, и он чувствовал свою душевную пуговицу, вспоминая про бумажные носки. У него в детстве были такие носки – он писал на них в самую первую очередь, а потом переходил дальше на ноги, и никто не мог прочитать, только родители видели, и вскоре они стали заворачивать его в бумагу более подробно – плотное бумажное бельё, бумажные рубашки и даже какой-то картонный пиджак. Он записывал мысли на одежде и шуршал, бегая по улице: лёгкое бумажное детство – он вспоминал его, когда она приходила, но вскоре всё исчезало – бумажное, прежнее, и снова они уносились в гремящий перевал настоящего, где беглый глаз наблюдателя высматривал несуразного парня в коричневой кофте с кротовыми норами для рук, горящих символами нательных речей. Белый человек прописью, белый – голова, промытая большими иллюзиями.

…Дариус гулял около фонтана и жевал свою одежду, начиная с воротника. Ему надо было рассказать, но он не умел, и только записи на теле, словно он хотел законспектировать мир, но снова не успевал, встряхивая руками, бил по кармановым бокам, выискивая, где же карандаш, и то, что он постоянно терял, – годы, карандаши, мысли, к этому прибавились и слова: теперь от него ждали рассказа. И от внутреннего напряжения он весь побелел – даже там, где было исписано, чуть было не замкнулся, но потом как-то вытолкнул себя изнутри.

– Мы познакомились в январе… Мы познакомились… Я увидел её в январе, стоял там и смотрел на январь, было много слякоти, и я стоял нервный как западня, я охотился на людей, хотел общаться с ними – это нечасто со мной, но тогда я был переполнен. Я улыбался прохожим, я выспрашивал у них о состоянии времени, говорил: а что бы вы думали относительно того, как… и они отвечали мне, кто-то бросал все свои дела, чтобы только ответить мне, и мы гуляли, а другие вежливо обещали дружить, из уважения к одинаковым корням, в итоге я стал таким полым, даже равновесия не мог удержать.

Это был январь, и я исходил его вдоль и поперек, этот январь, но там, где заканчивалась «р», я остановился, и она стояла там, на переходе к мягкому знаку: варварски красивая, она стояла и ловила машины, вытянув руки, она вела себя как демон, была растрёпанная и жадная до будущего – так мне показалось (это было ошибочное впечатление). И я растерялся, но подошёл, прямо растерянным и подошёл, потому что всегда интересовался знаками, особенно теми, которые изменяли значение предыдущей буквы, ведь сам я вышел из января, но мыслился ближе к конкретной «р», не то, что она – мимо материи, как чистый знак, который сам по себе не напишется. И ты не можешь даже прочитать это – «ь», как это прочитать? Вот такая она была, и я спросил:

– Вы не хотели бы научиться водить? Там будут неплохие хороводы. Сегодня, около центрального дерева. Пойдёте со мной водить?
– Там будут хороводы? – переспросила она.
– Около центрального дерева.
– Я с ними говорю…
– С кем?
– С деревьями. Мне кажется, что это аннотация к миру. А вы читаете по деревьям?
– Никогда не читал.
– Но если хотите…

И мы сделали всё, о чём говорили: читали по деревьям, водили хороводы, а вечером пошли в кинотеатр на специальный сеанс с присутствием мечты. Это был день, обросший приключениями, лохматый, высоченный, полурастительный, полубешеный. А потом мы стояли около её дома, стояли, как в золотой раме ожидания, – и я увидел в её мыслях какой-то зародыш, формирующееся слово. Это был зародыш, но я сразу не понял, что это может обозначать, я думал, что понравился ей, думал, что она хотела бы сказать: ты понравился, так яне понял и отпустил её, с вот этим зародышем…

В следующий раз мы встретились на показе. Она вошла туда – лёгкая, с открытым лицом, и я сразу же потянулся, чтобы дотронуться до неё, я хотел подойти, но куда-то выкинул свои ноги, я хотел обнять её, но кто-то нарезал мои руки и съел их. Я сидел перед ней, избитый дрожью ощущений. Я осознавал себя предчувствующим – до тех пор, пока не выбрался к настоящему времени, и там я нашёл себя сидящим среди зрителей, и передо мной была ибога. Я приблизился и как бы вдохнул её, но выдыхал уже собой.

Не знаю, что двигало мной, но каждый день я появлялся в её голове. Вначале предупреждал, говорил: ибога, нынче я зайду к тебе (в голову), ичтобы она могла подготовиться, или использовал сюрприз, просто жил из неё, как на обитаемом острове я один, и это было лучшее время из возможных.

Она читала по деревьям, разговаривала с деревьями, и это наложило свой отпечаток –страх перед трещинами любых видов, как будто она ходила в лес, чтобы пересиливать себя, и все эти огромные деревья. Люди оглянулись, а деревья корявые стоят, и это ствол от внешнего мира, так она говорила, и я многого не понимал из её речей. Я видел, что она отличается от других, но сути пока не уловил и только подступался, вслушивался в её слова. Так она однажды сказала: я не чувствую себя, человек должен ощущать всё-вокругное через себя, а я вывалилась, и надо было сразу же уходить… Но я почему-то остался.

Какие слова ей говорить? Такие слова, которых я не знал, но мне хотелось чем-то наполнить её, и как-то я начал про эту чёртову красоту, я сказал, что она очень красивая, а ибога спросила, что это значит, и я сказал: у тебя такое лицо, что хочется всё время на него смотреть, и никогда не получится высмотреть. Кто-то выделяет красоту как слюну – это в порядке событий, но эта девушка была из разряда шмелиных: маленькая красота, избирательно обаятельная – не для всех. Волосы, переходящие в реальность, красота как обозначение временности...

Так я говорил, и она трогала себя за лицо, руками рассматривала свои глаза и нос, прикладывала мои руки. Я красивая? – переспрашивала она. Ты очень красивая. И она улыбалась, и что-то происходило у неё в голове – она запоминала себя красивой, и я думал, что это хорошее начало и что она научится приходить в себя.

И она потихоньку начала, как по стеночке шла, – первые шаги, так робко приходила в себя, и я держал её за руку, горячее жгло, мокрое или сухое, но я держал, перебирал её пальцы; под ногтями у неё была эта старинная розовая прослойка минувших эпох, кожа с чёткими рисунками, и линии все на месте – я проверял, хоть сейчас уже вписывай, это главные две строки на ладони – для имени и призвания, и почему их никто не заполняет? Я хотел ей написать, но что было писать? Ибога – модель человека, такоеяне мог написать, и надо было продолжать наши поиски.

Мы много говорили, и со временем она стала уверенней появляться в себе, но долго не удерживалась, как будто вбегала туда, а дальше накапливался страх, как видеть ребёнком, оставленным в большой комнате, и ни единого фонаря, ни малой надежды, и даже луны не узнать. Так она рассказывала и вся тряслась – бессильный малыш, не могущий увидеть собственный свет, и я не знал, как можно помочь, я говорил, что она должна осознать себя, что у неё непременно получится… А слово увеличивалось, зародыш рос, и я с удивлением отмечал, что не могу его разобрать – слово, которое росло у неё изнутри, и когда я понял – было слишком поздно, когда я понял…

Дариус поднёс руку ко рту, как будто хотел забрать этот звук, но забрать ничего не получилось. Во рту у него камнем лежал несмеющийся смех – такой, который подменяет иные крики.

 

*******

Так получилось, что Гюн находился на площади один, как самое понятное состояние – одиночество, он сидел тут и смотрел, как его мысль передвигалась по небу. Он смотрел, делая такое движение рукой, как будто хотел вернуть её обратно в себя, такое движение – хлопок, но у него склеивались руки, будто срастались, и он не мог их разодрать. Вскоре это обратилось в бессмыслицу, и Гюн собрался уходить, но вдруг почувствовал, что к нему движется чужое намерение. Это был человек, весьма располагающего вида мужчина, человек средних лет: умное лицо и опрятный вид, но всё-таки он держал ящик в руках, и можно было предположить, что это уличный торговец. Можно было предположить, и вскоре это предположение подтвердилось: человек поздоровался и уточнил, что нынче он торговец, а вообще, по жизни, белый педант, он прямо так и сказал: здравствуйте, я белый педант, а потом начал разворачивать свой ящик как разумное зрелище и сопутствующе размышлял:

– Вы помните, какие раньше были театры? Всё подробно, неспешно. А теперь что: «нравится – не нравится», а других вариантов и нет, можно ещё промолчать, но мало кто оказывается способен… Всё другое следует проявлять с осторожностью, если не боитесь прослыть. Слыть – это очень опасно в наше время.
– Но многие слывут.
– Плывут. Это другое дело…
– Тут не поспоришь.

Они протянули друг другу руки, и общая мысль – пожать эту руку, и потом надо будет помолоть и испечь из этого жеста хлеб, но не есть его, а просто знать, что вот это вот – хлеб. «Вежливость – это то, что спасает», – оба подумали, и мало что могло сравниться с радостью от этого предельного интеллектуального родства.

– А что там у вас за товар? – поинтересовался Гюн.
– Что у меня за товар? – покраснел человек. – Да, будем называть это «товар», и я как раз закончил приготовления. Взгляните, пожалуйста. Вашему вниманию предлагается лучший аксессуар для выхода в город – пакеты для отвращений. Надеваете на голову и кривитесь в нём, сколько потребуется… За чистую монету каждый комплект.
– Уже принял.
– Теперь можете отдать её мне. Но только мне нужна чистая монета: я за неё выдаю и потом тщательно проверяю, насколько эта монета чиста, – сказал педант, исполняя свою злободневную роль.
– Вы, педанты, знаете себе цену, – подхватил Гюн.

У него всегда был с собой запас чистых монет. И теперь он взял одну из них, потёр о подол пиджака – чтобы наверняка, потом еще немного потёр и повесил белому педанту на грудь – они деньги носили как медали: так тяжело им давались.
– Тщательно благодарю, – сказал торговец.

И хотел уже было уходить, но тут заиграла музыка, и из-за угла показалась процессия: люди катили огромные сыры невнятного цвета, неведомо из чего сваленные, и педант сдержанно кивнул им издалека – наверное, какие-то знакомые.

– А что это там? – уточнил Гюн.
– Это сыры, – с достоинством ответил педант. – Как водится, сыры готовят из непродуманных идей. Когда их очень много накапливается, из них катают сыры.
– И можно их есть, эти сыры?
– Что вы, они же недосуществующие. Вдруг вы съедите, а в вас разовьётся чья-то мысль, и вы уже не сможете от неё избавиться, пока не воплотите. В городах именно так и спекулируют: кормят друг друга сырыми идеями, а потом воплощают их – и повсюду эти ужасные проекты из сырых идей, людям лень додумать до конца, и они воплощают то, что в них попало… Но это каузомерное – не будем забывать, и мы должны быть благодарны нашим творческим способностям за то, что можем обойтись без поедания сырости.
– Теперь я понял, благодарю вас.
– Обращайтесь, мистер высматриватель.
– Откуда вы знаете?..
– Ведь для нас это огромная честь, – так он произнёс, и Гюн не удержался от того, чтобы высмотреть его.

О белых педантах можно рассказывать очень подробно, но лучше отыскать большое пособие, в котором описывался педантский режим, открыть его и сразу же узнать, что это был не режим как организация власти, но был распорядок – педанты считались большими мудрецами, в карманах у них лежали связки сигнальных мудростей, и время от времени они вытаскивали их, а люди слушали это, как будто бродили по танцующему саду идей.

Вот как описывалась их социальная деятельность – советовательная и иже с ней: «Ко мне подошёл некий человек и спросил, как ему добиться успеха в начатом деле, и я ответил: выяви наружный скелет; если он есть, мир как бы копится вокруг тебя. Наружный скелет – это режим, ограничения. Люди обменивают свою энергию на пищевое удовольствие и при этом удивляются, как им не везёт или что-то не получается, люди едят свою жизнь, а не живут ею, и это тоже выбор, но тогда не надо требовать чего-то «от судьбы». Внешний скелет – это режим, ограничения, и если кто-то попросит совета, я скажу: собери внешний скелет»…

Это было важно – режим, так они говорили и демонстрировали на собственных примерах. Педанты считались одними из самых уважаемых людей каузомерного поселения, и педантами их называли в хорошем отношении, обязательно добавляя «белые», чтобы усилить уважение, содержащееся в этой характеристике, и подчеркнуть то белое мышление, которое было им свойственно. Это днём педанты вынуждены были обменивать на монеты вещи, которые изобрели, а вечером они возвращались к основному своему занятию – просветительской деятельности: водили открытые беседы, устраивали какие-то клубы. Они называли себя «педанты» и имели в виду «научение», они учили правильно говорить, учили докапываться до подножия мысли.

Сейчас Гюн сидел на одной из таких встреч, и не просто так сидел, но в качестве почётного гостя. Педанты рассредоточились по бордовой комнате, нога на ногу, и чинно обменивались сомнениями, не имея манеры перебивать, ожидая, пока собеседник полностью завершит свой комментарий. Слушатели были рассажены за стенками, из которых торчали стеклянные трубки, уходящие семантическими корнями в обычную стопку, но этого слова не могло тут быть – априори, педанты следили за речью, и в этом была нерушимая ценность подобных занятий; многие приходили только для того, чтобы услышать, как человек может вот так, без подготовки, говорить длинными фразами и размышлять вслух прямо из своей головы.

Педанты – это были люди, которые внедряли формы любых видов, они были специалисты по формам и успешно развивали своё мастерство. Любые нападения на границы восприятия без чётко сформированного понятийного аппарата казались им безрассудством, при этом они ни на минуту не согласились бы остаться в этих границах сами. Они брали какую-то мысль и облекали её в рамки понятия, и мысль больше не расползалась, становилась крепенькая, и можно было дальше на неё накручивать – предчувствия, озарение.

Педанты вели войну против всего поверхностного, они искренне огорчались, видя, как люди бродят по поверхности, берут с поверхности, а потом плачутся, почему у них ничего настоящего нет. Так они смотрели на людей и обнаруживали, что некоторые всё же добирались до глубин, но как-то химически, и близко не доходя до миров, а высматривая прямое отражение, что иногда приводило к невидимости, но редко кто хотел быть невидимым – и внутренние миры зарастали, внутренний голос пропадал, а люди искали его – в вещах, телефонах, театрах, все искали его, и каждый из них был нервозный подросток мысли, нервозный подросток взгляда; трясли эти сумочки, кидали в них говори-говори, но сумочки молчали, и телефоны не имели идей. Наблюдая за поисками, педанты, конечно, расстраивались и даже начинали скрипеть – как будто расстраивались музыкальные инструменты, и это было заметно, потому что в обычное время они вели себя собранно и всегда имели настрой.

Педанты видели, что это никакое не развитие, но это крен, беда, фонд по защите внутренних миров – такого у них не было, но было прочное учение глубины: педанты советовали книги, читали лекции. Раньше они жили в больших городах и занимались тем, что спасали людей – в прямом смысле они спасали людей, но не как служба спасения, а на всю жизнь спасали (назови это «педагогия»), но кто-то не распонял их определяющего слова и обвинил педантов в том, что они умеют тлить, хотя тлить они, конечно, никогда не умели, но всё равно их начали преследовать как растлителей, и они долго пытались объяснить, что это разные слова, и они раскрывали свой мысленно-толковательный словарь, но ничего не могло помочь, и тогда они бежали в каузомерное, и им приходилось работать торговцами изобретённых вещей, но зато они смогли остановить возникновение несправедливости.

В память об этой истории они имели особенность использовать слова, прибегая к их оригинальному значению, это было маленькое хобби – находить первичные значения слов, отковыривать поздние наслоения и смотреть на это слово-ядро, любоваться им. Они творили в себе таинство памяти, это был уровень мифа, на котором смешивалось всё живое и неживое, и они светились органом познания, как будто этот орган существовал, или как будто они извлекли из глубин окаменевшую рифму и любовались ей – рифма или метафора как «в стеклянном шкафу на вешалке дождь» и всякое другое.
 
Педанты вытащили сложные слова, разложили по поверхности и теперь перекатывали туда-сюда, как эти самые сыры по мостовой, это было вызревание – из сыров, которые они катали по чужим головам. Сыр как социальное обязательство, сыр как определяющий элемент белого педантства, сыр, из которого могло возникнуть что-то осмысленное. Кроме того, они вызывали музыку: все эти разговоры, вечерние посиделки – это было не ради общения в чистом виде, но ради музыки, чтобы услышать это – «струна как мышечное местоимение подергивается».

Музыка педантов – что это было такое? Допустим, рождается человек, он кричит, но это минус-реальность, это возможность, в которую вкладывают энергию, но пока ещё в нём нет никакой музыки. Вот он лежит, вот он ползает – маленький, вот он орёт, но это тишина в нём, пока это тишина. И вот в один день у него складывается этот ансамбль в голове – нейронный ансамбль, и музыка заиграла, это сознание – музыка, и можно отмечать, как семейные праздники устраивать: музыка заиграла! Это заметно у детей, но и у взрослых иногда такая тишина в голове, и только если близко-близко подойти и вслушиваться изо всех сил, там тоненькая мелодия, как у китайской поломки…

Но педанты хотели оркестров. Они обменивались различными мнениями, желая исполнять оркестры – великую музыку мышления.


Страницы: 1 . 2 . 3 . 4 . 5 . 6 »

скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
1 362
Опубликовано 19 июл 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ